Страница 33 из 34
Но пока что мне полегчало. Я как пострадавший в автомобильной катастрофе, которого вытащили из-под обломков разбившейся машины. Он говорит себе: «На сей раз обошлось!» Бедная Люсиль! Вдали от нее я стану подыхать со скуки. А сейчас спешу узнать, что она уже далеко отсюда. То ли я такой сложный, то ли жизнь играет с нами в такие игры?
23 часа
Целый день вокруг города кружила гроза, но дождь так и не пролился. Дует шквалистый ветер. Я долго сидел на своей скамейке в парке, перебирая грустные мысли. Спать мне не хочется. Писать не хочется. Ничего не хочется. Как же мне неуютно в моей шкуре!
Проглотив изрядную дозу снотворного, я запил его большой чашкой настойки. Я веду никчемное существование, напоминая обглоданную кость, выброшенную волнами на берег. Любовь больше никогда не придет ко мне. Я, кому привелось расчленять бесчисленное множество обломков кораблекрушения, теперь сам жду прихода разрушителя. И тут внезапно отдаю себе отчет в том, что…
Глава 9
Невропатолог сказал мне: «Попытайтесь писать — это поможет вам обрести себя вновь. Ваша жизнь спасена, но вы еще не совсем выздоровели. Так что рассказывайте сами себе о себе. Без затей. Пишите все, что вам взбредет в голову. Никто не прочтет того, что вы пишете, обещаю вам. Лучшего лекарства для вас не существует!»
И вот я снова открываю тетрадь. Но только из желания доставить удовольствие врачу, потому что меня мои мысли больше не интересуют. Все, про что я еще могу рассказать, это про события, происшедшие после той минуты, когда я потерял сознание. Быть может, по ходу рассказа у меня и возникнет стремление продолжать. Однако весьма сомневаюсь. Потому что меня вернули к жизни не полностью. Во мне что-то умерло. Я еще не очень знаю, что именно. Все они наверняка думают, что я пытался покончить с собой. И пускай. Раз это доставляет им удовольствие! Что во мне умерло, так это как раз потребность рассуждать, протестовать, доискиваться правды. Я сразу же понял, что, начав упорно провозглашать ее, эту правду, я стану в их глазах неизлечимым психом. А между тем я знаю, в чем эта правда: Люсиль перед отъездом пыталась меня убить. Но я храню эту догадку про себя. Дрянь, которой они меня пичкали, уничтожила во мне боевитый дух. Но ясность мысли не пострадала. И я это докажу. Не им. Самому себе!
Факт остается фактом: к моей настойке примешали яд. И не какой-нибудь, а тот самый, который я припас для самоубийства. Выпей я весь горшочек с настойкой, я отдал бы концы за несколько мгновений. Но, оцепенев от снотворного, я сделал всего пару глотков, чего все же оказалось достаточно, чтобы меня уложить. Я свалился на пол, где Франсуаза и нашла меня поутру. Она забила тревогу. Все считали меня мертвым. Практически никакого пульса. Труп, да и только. Похоже, им пришлось немало потрудиться, чтобы привести меня в сознание. И как только я был в состоянии говорить, на меня обрушились вопросы: «Почему вы отравились?..», «Это и в самом деле из-за усталости, как вы написали?..», «Неужели же вы чувствовали себя таким несчастным?..» и т. д. И поскольку я, похоже, ничего не понимал, они сунули мне под нос первые тридцать страниц моей рукописи.
— Это действительно написали вы? — спросил меня врач.
— Да… но существует еще продолжение.
— Какое такое продолжение?
И тут до меня дошло, в какую западню я угодил. У меня украли мои записки, все мои записки, за исключением первых листков, где я описал свое отвращение к жизни и решение с нею покончить. Все оборачивалось против меня. Яд, значительную дозу которого обнаружили в горшочке с настойкой, был тем самым, о котором говорилось в моей «исповеди», по выражению доктора. Составленный мною в то время проект завещания довершал обвинение против меня. Теперь уже ни у кого не было сомнений в том, что я пытался покончить жизнь самоубийством. А я был слишком слаб, слишком болен, чтобы доказывать противное. Я умолк, временно. Дайте мне срок, и я во всех деталях разберусь, к какой махинации прибегла Люсиль, ибо все сомнения на сей счет уже приходится отбросить. Именно она и подсыпала яд в мою настойку. И коль скоро она попыталась убить меня, значит, именно она уничтожила и Жонкьера, и Вильбера, и Рувра. Она заметила, что я веду дневник, или же я ей признался в этом — не припомню точно. А когда мы поссорились, она наверняка догадалась, что я скрываю от нее истинные мотивы разрыва наших отношений. Ей было достаточно прочесть мои записи, чтобы обнаружить правду. Стоило только проникнуть ко мне в квартиру в мое отсутствие и пробежать глазами рукопись. Я обвинял Люсиль в трех преступлениях и формулировал это достаточно четко, чтобы, в случае надобности, мои доводы послужили исковым заявлением. Конечно, из него следует, что у меня не было ни малейшего намерения создавать ей неприятности, но так или иначе я представлял для нее угрозу. И вполне возможно также, что ей была невыносима мысль, что ее презирают. Осторожность, или месть, или же то и другое, вместе взятые, но она нанесла мне ответный удар с присущей ей наглостью. В тот вечер, когда я задержался в парке, она подсыпала мне яд в настойку и похитила мою рукопись, оставив на месте только самое ее начало. Ей хватило на это менее пяти минут. Труп! «Исповедь»! Завещание! Доискиваться не приходится. Речь явно идет о самоубийстве.
Разыграно как по нотам. Я не испытываю никакого возмущения. Теперь все это, как мне кажется, далеко в прошлом. Пропуская все эти события сквозь свое сознание, я постигаю всю меру трудности, с какой столкнулся бы, пожелай инкриминировать Люсиль все ее преступления и доказывать, что не совершал самоубийства. Лишенный своих записок, день за днем описывающих всю историю этой злосчастной любви, о которой, несмотря ни на что, храню светлую память, что смог бы сделать и сказать я в свою защиту?
Защита — какое громкое слово! Ведь все со мной страшно милы и всячески пытаются приободрить. Для медицинских сестер, невропатолога, который занялся мной вплотную, я тот, кто «не принимает старости». И вот меня щедро пичкают советами, подбадривают с помощью прописных истин тина: «Надобно учиться смирению», «Третий возраст, быть может, самая плодотворная пора жизни», «Сколько людей намного несчастнее вас». Чего они — все они — опасаются, это как бы я не вздумал повторить свою первую попытку. Доктор Креспен долго расспрашивал меня о моей былой депрессии, взаимоотношениях с Арлеттой. Он предупредил меня против ее рецидива. И сколько бы я ни твердил ему, что опасаться нечего, он мне не доверяет. А зря, ведь…
Но я слишком устал. Все эти успокоительные таблетки, которыми меня пичкают, действуют на меня отупляюще. Допишу завтра.
Вчера я сказал, что доктор напрасно сомневается во мне, потому что я чувствую себя другим человеком. Я повидал смерть так близко, что — я едва решаюсь себе в этом признаться — снова обретаю вкус к жизни. Речь идет не об аппетите, жажде и внезапно проснувшейся потребности в удовольствиях — от этого я еще очень далек. И к тому же, будучи пленником этого дома отдыха, каких удовольствий я мог бы еще желать? Речь идет о совершенно другом, гораздо более глубоком. Я перестал тяготиться самим собой. Это состояние труднообъяснимо, и тем не менее оно элементарно. Мне приятно пить утренний кофе. Мне приятна первая прогулка по саду. Как это выразить по-другому? Я настроился — вот оно, правильное слово! Но именно в этом мне и было так долго отказано. Цветы, тучи, кот консьержки — отныне все это благословенно. Арлетта тоже. Я и не знал. Как же сильно я заблуждался. Я прошел рядом с вещами и существами как слепец. Если бы я нашел к Люсиль другой подход?.. Кто мне скажет, какова доля любви в ее злобе? Ах! Настала пора мира с самим собой. Быть приветливым и благодушным. Потихоньку идти в ногу со временем, с этим временем, с которым я так враждовал! И мне хотелось бы пробормотать как парафразу на французскую молитву: «Брат мой, время».