Страница 27 из 34
Глава 8
Я снова берусь за свою тетрадь после нескольких дней перерыва, я мог бы сказать — блужданий. Ибо не вижу, как иначе назвать то состояние неустойчивости, когда я кидаюсь от мысли к мысли, от плана к плану, от страха к страху? Куда я иду? Куда мы идем?
Со смертью Вильбера Люсиль, похоже, поутратила осмотрительности, как будто ее единственного опасного врага не стало. Едва почувствовав, что в дом вернулось спокойствие, она снова осмелела. Не пропускала ужинов. Должен даже отметить, что она повеселела, у нее завидный аппетит, тогда как я — стоит мне вспомнить об ужасной смерти Вильбера — не способен проглотить ни куска.
Не желая досаждать мужу, она отказалась от занятий библиотекой, зато согласна, подвергаясь риску, назначать мне свидания в городе, перед библиотекой или кафе. Мы с полчаса шагаем бок о бок. Я имел слабость признаться Люсиль, что готов был покончить самоубийством из-за скуки. Это откровение ее потрясло. Я обожаю, когда она бывает потрясена. Прежде всего потому, что при этом она хорошеет. Когда терзается она, перестаю терзаться я и уже не твержу себе: «Это наверняка она. Никто другой не мог убить Вильбера». Стоит мне посмотреть ей в глаза, помрачневшие от внезапной тревоги, чтобы испытать восхитительное успокоение. Я добавил также, что далеко не излечился от черных мыслей и каждое мгновение рискую вновь оказаться в их власти и впасть в депрессию.
— Ты готов поклясться мне, что с этим покончено? — говорит она.
— Пожалуй, да.
— Ты должен быть в этом уверен. Я с тобой, Мишель.
Она берет меня под руку, и на несколько мгновений я обретаю счастье. Но стоит нам расстаться, стоит ей удалиться, и я возвращаюсь к своим опасным умозаключениям. Это сильнее меня. Сродни сердечной чесотке. Вчера она вернула мне оба моих романа. Да, она так осмелела, что постучалась в мою дверь. Времени половина четвертого, и я мечтал, сидя в кресле, неспособный читать, размышлять, делать что бы то ни было. Я оказался на мели, как один из обломков кораблекрушения, выброшенных на берег, — моих трофеев прошлых лет. Вот так сюрприз.
— Я не помешала?
— Да нет, напротив.
На сей раз никаких колебаний. Она живо скользнула в комнату с видом женщины, которая решилась себя скомпрометировать.
— А твой муж?
— Спит.
Ее руки обвили мою шею, а мои — ее талию. Напряженная минута свершившегося адюльтера. Она первая, овладев собой, отстраняется от меня и садится на ручку кресла.
— А у тебя здесь хорошо!
«Здесь»! Она хочет сказать: у Вильбера. Странное замечание. И по меньшей мере неуместное. Но ей свойственны подобные бестактности.
— Привыкаю понемногу.
— Ты позволишь?
И, не дождавшись ответа, она уже обходит комнату сдержанным шагом, но шея вытянута вперед, как у принюхивающейся кошки. Беглым взглядом окидывает спальню, затем — ванную.
— Симпатично, — решает она. — Но мебель расставлена неудачно. Твой письменный стол лучше развернуть к окну. Тебе будет светлее за ним работать… Ведь полагаю, ты все же пописываешь время от времени. Эти бумаги…
Я спешу сгрести их со стола.
— Не тронь! — улыбаясь, говорю я. — Это всего лишь заметки.
— Покажешь мне?.. Ну пожалуйста.
— Нечего и думать.
— Наброски для будущего романа?
— Вот именно… Я напишу роман… Но на это мне потребуется уйма времени.
— Ну сделай милость, помоги! Мы передвинем письменный стол к окну. Уверяю тебя, так будет лучше.
Она возбуждена. Переставив стол, двигает кресло под люстру, изучает комнату критическим взглядом.
— Если позволишь, — говорит она, — я все переставлю. Я хочу, чтобы ты работал. Видишь ли, Мишель, я подозреваю, что ты немного ленишься. Работай! Ну хоть для меня. А? Для Люсиль. Я так гордилась бы тобой!
А я — я только что не рычу от бешенства. Скорее бы она ушла, и я поставлю письменный стол и кресло на прежнее место. Терпеть не могу, когда лезут в мои дела и распоряжаются мной. Работать я стану, если пожелаю. В коридоре я выжимаю из себя последнюю улыбку. И, едва оставшись один, отправляю розу… ее розу… в мусорную корзину. Сошлюсь на головную боль и напущу на себя мрачный вид. Пусть поволнуется, понянчится со мной — видит бог, она у меня в долгу!
Уж лучше бы я давеча промолчал и не проболтался о намерении писать роман. Теперь она донимает меня, требуя приоткрыть завесу над моим замыслом. Вообразив, что я уже разработал сюжет, она ждет пересказа. По ее понятиям, писать роман — работа портнихи: выбираешь фасон, кроишь материю, сшиваешь детали, примериваешь на манекене. И ей хотелось бы стать этим манекеном, то бишь первым человеком, у которого спрашивают мнение о достоинствах текста. Напрасно я защищаюсь и объясняю ей, что такое представление ошибочно, — она мне не верит.
— Как нелюбезно с твоей стороны, — сетует она. — Ты принимаешь меня за круглую дуру. А ведь все, чего я хочу, — это помочь тебе.
Тогда, желая восстановить мир, я импровизирую. В сущности, дело это нехитрое, и я довольно хорошо вижу, что придется по душе: что-нибудь большое, в духе Бернстайна, [10]— банальные, круто замешанные страсти. Ужин за ужином я придумываю сногсшибательный сценарий. Случается, заинтригованная развитием сюжета, она подает знак официантке повременить с переменой блюд, и бедняжка, не отходя от нашего стола, склоняется между нами с дымящимся подносом на согнутой руке.
— И как же она собирается выйти из такой ситуации? — захлебываясь от нетерпения, спрашивает Люсиль, которая с ходу отождествила себя с моей героиней.
— Пока — чего не знаю, того не знаю.
— Я тебе не верю!
Я слегка откидываюсь, позволяя Жюли колдовать над моей тарелкой и выигрывая время, чтобы придумать новый поворот сюжета. Я хитро рисую небольшими мазками портрет женщины, замышляющей убийство мужа. Я притворяюсь, что нуждаюсь в ее совете.
— Тут я пока еще колеблюсь, — говорю я. — А как поступила бы на ее месте ты?
Люсиль приходит в восторг от возможности высказать свои соображения. Она убеждена, что женская психология — нечто настолько таинственное, специфическое, что мужчине практически не дано уловить все ее тонкости. Похоже, Люсиль не смущает, что моя героиня задумала прикончить мужа, учитывая, что он «унизил ее женское достоинство».
Нет, мне не до шуток. Игра меня забавляет, это правда, но я не могу скрывать от самого себя, что она злая. Если бы я любил Люсиль по-настоящему, разве стал бы я проводить на ней столь коварный эксперимент? Тем более что в конечном счете он ни к чему не приведет: либо она сообразит, к чему я клоню, либо ей не в чем себя упрекнуть. Если она видит, куда я клоню, то есть отдает себе отчет в том, что я стараюсь ее подловить, что я угадываю правду о смерти Жонкьера, она проявила бы такое чутье, какого, похоже, она совершенно лишена, судя по восприятию литературы. Можно ли быть проницательной и в то же время такой примитивной? А может, женская психология и в самом деле изворотливей, чем я себе представлял. Как бы то ни было, я страдаю от открытия, что Люсиль — сентиментальная дура, и сетую на ее уверенность в моем таланте. Кому, как не мне, лучше знать, на что я способен, а на что нет. Этому роману, на который она по-матерински хочет меня подвигнуть, не суждено состояться. Я слишком стар. Мне уже ничем не разродиться. Вот почему, когда мне случается предложить ей какой-нибудь комичный ход, она говорит мне: «Не знаю, не знаю…», «Тебя занесло», или же: «А ты не думаешь, что это слишком?» Голос критика, куда там… призыв к порядку. Ах, как бы я хотел, чтобы она прекратила в меня верить.
Я ничего ни у кого не просил. Тихонько костенел в своем углу. Так надо же ей было явиться и меня растревожить, стараться расшевелить, заставляя прыгать, как жаба, подгоняемая палочкой. Я знаю, меня прорвет и хоть разок, да я скажу: «Оставь меня в покое! Поговорим о чем-нибудь другом!» Мне приходит на память поэтическая строка: «Люблю тебя. Но ты здесь ни при чем». Дорогая Люсиль! Ведь была бы ты, по крайней мере, циничным преступником, тогда бы у нас нашлось о чем поговорить!
10
Бернстайн Леонард — американский дирижер, пианист и композитор. Балеты, симфонии, мюзиклы («Вестсайдская история» (1957) и др.).