Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 70



— Я стоял на крыле мостика… — рассказывал Качарава. — И помню, как в ответ на наши залпы на линкоре медленно повернулась башня орудий главного калибра, потом медленно опустились четыре серых ствола и глянули черными зрачками своих дул прямо мне в глаза. Я понял: это глядит в меня моя смерть.

Потом блеск адового огня, грохот, треск, шипение пара, резко вздыбленная под ногами палуба и постепенно мутнеющее сознание, как у человека, идущего на дно.

«Сибиряков» погиб вместе со своим экипажем. Шестеро оставшихся в живых пытались спастись в шлюпке, куда погрузили потерявшего сознание капитана. Но к шлюпке шел немецкий катер.

Уже после войны сибиряковцы узнали, что подвиг их был не напрасен: прибывшие по их зову самолеты сумели помешать линкору подстеречь крупный караван с оружием.

Подвиг был достоин восхищения. Но тогда, сразу после войны, к таким, как они, подходили по одной принятом мерке: были в плену! Значит, нарушили присягу на верность! Таскали на дознания. Требовали новых и новых подробностей. Потом вроде бы простили, учитывая героический бой «Сибирякова», но простили без особой охоты. И в печати — ни строчки!

— Все-таки напишу! — храбрился я. — Это же несправедливо, нелепо, преступно, наконец, замалчивать подвиг, который делает честь нашим морякам.

Качарава снисходительно усмехнулся.

— Зря потратите время и силы!

Время и силы пришлось потратить. И немало. Шел пятьдесят четвертый год… «Комсомольская правда», в которой я тогда работал, умела быть настойчивой. На нее цикали, а она держала свой курс. Уж не знаю, на каком уровне, должно быть, на весьма высоком, наконец, скрепя сердце разрешили.

И вот настал счастливый для меня, молодого журналиста, день: я развернул только что вышедшую газету. На последней ее странице бросался в глаза четырехколонник: «Картина в каюте капитана».

А прошло еще несколько лет, и сама собой родилась традиция: суда, проходящие недалеко от острова Белуха в Карском море, в определенной точке, обозначенной на карте, приспускают флаг и дают три протяжных гудка. И голые скалы холодного острова отзываются эхом — долгим и печальным, словно теперь уже далекое прошлое шлет кораблям ответный привет.

Помню тот давний день, когда с Анатолием Алексеевичем мы гуляли по набережной Мурманска. С моря дул колючий ветер. Из низких туч падали редкие и холодные, как льдинки, капли дождя. Качарава рассказывал об Арктике, о своей жизни, о войне, о плене — в гитлеровском концлагере, куда были направлены сибиряковцы, охранники долго пытались выяснить у них, кто капитан «Сибирякова». Так и не дознались.

Временами на набережной встречались моряки, некоторые узнавали Качараву, здоровались первыми. Прошла мимо группа молодых парней в голубых фуражках с крабами. Кто-то оглянулся нам вслед, и мы услышали: «Это он!» Значит, все-таки знают люди о подвиге! Замолчать нельзя.

И вот спустя много лет мы снова шагаем с Анатолием Алексеевичем по набережной. Но теперь у наших ног бьются волны уже теплого южного моря, а над нашими головами шелестят жесткими, словно жестяными листьями, пальмы. Качарава идет не спеша, высокий, сухощавый, в его подтянутой собранной фигуре, откинутых назад плечах, высоко поднятой голове — сила, властность и цельность характера. Всем своим обликом он — капитан, человек, привыкший отдавать приказы с уверенностью, что он прав. Даже трудно себе представить его горбоносое лицо без черного, круто выгнутого козырька капитанской фуражки. Кажется, он почти не изменился внешне с тех давних дней нашей первой встречи в Мурманске — бодр, энергичен, решителен.

В голубой дымке застыли на рейде корабли, один из них, большой белый сухогруз, похож на «Байкал». Но сейчас Качарава командует не одним судном, а десятками. Он начальник самого молодого в стране Грузинского морского пароходства. Чин большой, но для меня, как и для многих других, кто знает о подвиге «Сибирякова», он прежде всего «капитан Качарава».

Встретились пятеро черноголовых смуглых мальчишек. Один из них вскинул глаза на Качараву и замер в радостном удивлении. И слышу за спиной знакомое:

— Это он!

Батуми — город невеликий. До его окраины и пешком недолгий путь. А в погожую погоду прогулка вдоль теплого моря — одно удовольствие.

— Вы по-прежнему считаете, что северные моря самые привлекательные?



Он смеется:

— Привязанностям своим не изменяю. Впрочем, теперь даже Север к Батуми стал ближе…

В управлении пароходства, в кабинете Качаравы я видел огромную, во всю стену, карту мира и прикрепленные к ней крохотные макетики кораблей — они у льдов Арктики, у берегов Европы, Африки, Америки, Японии… Их порт приписки — Батуми.

На набережной, свесив над водой ноги, сидят загорелые батумские мальчишки и смотрят в море на корабли, которые уходят куда-то к синему морскому горизонту.

Мы входим с Качаравой в двухэтажный белый дом у моря. Возле дверей дома настоящие корабельные якоря, настоящая корабельная мачта во дворе с развевающимся на ней флагом.

Сегодня в Батумском мореходном училище встреча с капитаном Качаравой. Сегодня исполнилось тридцать лет с того дня, когда ледяные волны Карского моря поглотили небольшой пароходик под названием «Сибиряков».

— Это училище в свое время кончал Георгий Седов, — замечает Качарава, когда мы входим в здание.

Просторный актовый зал сине-голубой от курсантских фланелек и форменных воротничков.

— Встать!

Стук откинутых сидений и стук каблуков сливается в короткий сухой грохот, который в следующее мгновение обрезается чуткой тишиной.

— Товарищ начальник Грузинского морского пароходства… — докладывает вытянувшийся в струнку молодой франтоватый дежурный офицер.

Сотни пар юных глаз положили горячий взгляд на золото погон, на золото кокарды на фуражке начальника пароходства. И я вдруг вспоминаю горький рассказ Анатолия Алексеевича о его послевоенных злоключениях. Рассказывал он мне об этом уже в иные времена доброй для страны оттепели, рассказывал в Москве в моем доме. «Никогда не забуду, — говорил он, — как молодой лейтенант с чисто выбритым лицом и голубыми непреклонными глазами кричал на меня: «Мы никогда вам не поверим до конца потому, что вы были в плену у врага». Качарава временами наведывался в Москву по делам службы. Однажды в Союзе писателей я познакомил его с Сергеем Сергеевичем Смирновым. Тот сказал: «Этот подвиг не меньше подвига «Варяга». Мы будем хлопотать, чтобы Качараву представили к званию Героя». Хлопотали, писали бумаги, выступали в газетах. Но, наверное, наши бумаги каждый раз попадали на стол все к тому же голубоглазому лейтенанту — у него по-прежнему было непреклонное, чисто выбритое лицо, только чином он стал значительно выше — за усердие.

Вот Качарава подошел к кафедре, положил на нее руку, как на планшир, и остро и глубоко, будто в море, взглянул в сине-голубой зал.

— Я расскажу вам, друзья, о том, как погиб «Сибиряков»…

Немало в морях погибло кораблей — в ураганах, во льдах, на рифах, в морских битвах. Далеко не все их имена остались в памяти людской. Но были такие, о которых помнят, как о людях — героях, подвижниках, мучениках. Это случилось ровно тридцать лет назад, день в день. Их настигала огромная броненосная махина, ощерившаяся стволами тяжелых орудий. А у них была всего одна зенитная пушечка. Но врага нужно было задержать как можно дольше, чтобы он не прорвался к каравану…

И тогда я приказал открыть огонь…

На стене над письменным столом висела знакомая мне с молодости картина — бой «Сибирякова» с рейдером «Адмирал Шеер». В соседней комнате, в спальне, в белом квадрате подушки осунувшееся и странно потемневшее, столь мне знакомое лицо сильного, гордого, непреклонного человека, такое несовместимое с белым квадратом подушки. Болезнь расслабила, разоружила лицо, только глаза все те же — капитанские. «И тогда я приказал открыть огонь…»

Мы поборемся, мы еще не сломлены, говорили эти глаза, они улыбались мне, они убеждали: не верь больничной подушке, это недоразумение, это временно, по губы были жестко сомкнуты недугом.