Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 70

— «Рух» — это тот паровоз, на котором Даниил въедет в русскую культуру. Женя смотрел на это предприятие скептически и был прав. Я понесла книгу в издательство. Боже мой, что там начали над ней вытворять! Причем, по-моему, они измывались над рукописью еще и для того, чтобы вынудить меня отказаться. А я уперлась. Были люди, которые говорили мне: «Пусть как угодно. Очень важно напечатать. Если издано хоть что-то, это уже не подпольный диссидентский поэт. И Вы имеете право хранить его рукописи». И я, стиснув зубы, держалась.

«Рух» выбросили сразу, заявив, что это белоэмигрантская поэзия. Стихи перекорежили все. Из хорошей книги, сделанной Озеровым, получилась тонюсенькая брошюрка. И в конце концов дело уперлось в «Ленинградский Апокалипсис». Тут Людмила Александровна Иезуитова познакомила меня с профессором Мануйловым. Он прочел «Ленинградский Апокалипсис», стихи и сказал:

— Так. Вы идете к Дымшицу и делаете все, что он скажет.

— Как к Дымшицу?

Критик Дымшиц был известным «людоедом», он все резал и кромсал. Фамилия его звучала нарицательно. Его слово означало больше, чем просто доступ к издательствам. Мануйлов мне сказал: «Он все понимает. Он прекрасно все понимает».

Я пришла к Дымшицу, отрекомендовалась: «Я от профессора Мануйлова». Оставила ему «Ленинградский Апокалипсис». У меня к тому времени уже был сокращенный вариант. Я сама убрала оттуда всю мистику, оставив реалистическую, так сказать, поэму о блокаде Ленинграда. После того как выбросили «Рух», я поняла, что иначе нельзя. Женя был категорически против:

— Ты не смеешь этого делать ради памяти Даниила! Ты не смеешь так поступать по отношению к нему!

Но были и другие люди, такие, как Вадим Никитич Чуваков, литературовед, работавший в ИМЛИ, который говорил:

— Алла Александровна, держитесь! Держитесь, держитесь, все не важно!

Через два дня я снова зашла к Дымшицу и поразилась его чуткости. Все мистические, выброшенные мною места поэмы — а я выпускала строфы ловко — были отмечены. Он сказал:

— Так ничего не получится. Попросите Озерова сократить эту вещь, чтобы это были вполне нейтральные отрывки из поэмы.

Я позвонила Озерову, который знал всю эту историю:

— Дымшиц говорит вот так, но я в Вашем ответе не сомневаюсь.

— Я никогда этого не сделаю, — ответил Озеров. — Никогда. Тогда я села, подумала и сама сократила поэму. Я ее полностью изуродовала. Вместо поэмы остались три клочка под названием «Ладога». Принесла Дымшицу.

— Чья работа?

— Моя.

Он прочитал и сказал:

— Умница.

И всю эту ерунду — отрывок под названием «Ладога» и искореженные стихи — напечатали. Вот, например, стихотворение, посвященное мне. Оно начинается так:

Ну как же можно думать о смерти? «Исправили» следующим образом:





В довершение ко всему, обнаружив полное свое невежество относительно реальной жизни, я изъявила желание сделать обложку сама. Подруга, с которой мы делили мастерскую в одном подвале, сказала:

— Ничего не выйдет, не дадут тебе это сделать.

— Ну почему? Подумаешь — одна книжка; я же ничего у них не отнимаю!

— Вот посмотришь…

И я сделала обложку в технике линогравюры. Получилось очень интересно. Как меня гоняли издательские художники!

Подруга говорила: «Вот видишь: тебя же просто заставляют отказаться. Ну откажись!». Но я уперлась, я не понимала. И мне за это отплатили. Я просила разрешения самой поехать в типографию и подобрать цвет. Но мне нарочно ничего вовремя не сказали и с моей же доски напечатали чудовищную гадость! Я разревелась прямо в издательстве, получив книгу.

Книжка под названием «Ранью заревою» вышла в 1975 году. Она прошла незамеченной; ее и нельзя было заметить. Я удивлялась потом, когда ко мне подходили люди и просили подписать ее. Говорили: «Вы знаете, вот купил давно уже эту книжку — стихи хорошие…».

Женя возмущался:

— Ну что, получила? Ты не смела этого делать!

Но Вадим Никитич Чуваков позвонил мне, едва вышла книга:

— Алла Александровна, сейчас же пишите биографию Даниила Леонидовича, он — крестник Горького. Вышла книжка, и у меня есть основание положить ее в архив Горького. Что бы ни случилось, кто-то когда-то откроет эту биографию и имя Даниила Андреева сохранится в русской культуре.

Даниил действительно крестник Горького. У меня есть фотокопия его метрики. Там записано: крестная мать — Елизавета Михайловна Доброва, крестный отец — мастеровой малярного цеха Нижнего Новгорода Алексей Максимович Пешков. Когда родился Даниил, Леонид Андреев с Горьким еще дружили. Я послушалась не Женю, а Чувакова. И как знать, кто из них был прав.

А рукописи «Розы Мира» жили своей жизнью. Верочка Литковская в Торжке перепечатала «Розу Мира». Один экземпляр я переслала в Сибирь своей подруге в продуктовой посылке. Подруга, очевидно, боялась, что если она и муж умрут (что, кстати, вскоре и вышло), то эта рукопись может попасть в руки случайных людей. Она переправила или привезла рукопись, когда приезжала однажды на родину под Ленинград, по-моему, в Лахту и оставила ее там своей подруге. Подозреваю, что именно этот экземпляр послужил источником тех ксерокопий «Розы Мира», которые стали ходить по Москве, Ленинграду и другим городам уже в 60-е годы. Один экземпляр я отдала Вадиму Андрееву.

Вадим приезжал в Россию вместе с женой Олей каждые два года. Нередко приезжала также их старшая дочь Ольга Карлайль, писательница, переводчица и художница. Приезжал и их сын Саша, с которым у нас были очень хорошие отношения. Он работал переводчиком, а потом главой переводчиков ЮНЕСКО. Через Андреевых я отправила на Запад все, что только могла из произведений Даниила. Не архивы, а копии того, что было им перепечатано, вторые экземпляры. Ни строчки из того, что было у Вадима — а к 1962 году у него было все, — не было напечатано. Думаю, это было вызвано какими-то специфическими западными объективными условиями, которых мы не можем себе представить. Внятного ответа на этот вопрос я никогда не получила. Напечатали только несколько стихотворений Даниила в «Вестнике РХСД», но они были переданы Никите Струве не Андреевыми.

Здесь в России «Роза Мира», как я уже говорила, начала ходить в искаженных, иногда укороченных, иногда отредактированных, а порой даже дописанных вариантах среди людей, которые ею интересовались. Иногда узнавали мой телефон и звонили. А мы тогда с Женей жили с соседями, звонили по телефону в коммуналку. Я отвечала, что ничего об этой книге не знаю и не понимаю, о чем речь. Я не могла отвечать иначе. Я же не знала, кто звонит и откуда. Знала, что по Москве идут обыски и при ряде обысков «Розу Мира» конфисковали со всем, что было взято, на Лубянку. Одно мое неосторожное слово, и я бы вызвала шмон у себя, что означало бы гибель всего. Поэтому я и хранила полное молчание. Так прошло много лет. Женя умер уже в той квартире, где я сейчас живу, в Брюсовом переулке. Слава Богу, он успел в ней прожить пять месяцев. Это была наконец наша квартира, отдельная, это была человеческая жизнь. Умер Женя, как ребенок, не поняв, что умирает. Погиб в двое суток от инсульта. В предсмертном бреду он тихо-тихо говорил: «Как красиво! Как красиво в церкви! Как много священников, свечи горят, как много людей в церкви. Праздник. Большой праздник, Духов день». В том году — 1977-м на Духов день пришелся сороковой день после Жениной смерти.

Глава 29

СЕМЯ РОЗЫ

Весной 1997 года в Москве в Музее народов Востока проходила моя выставка. Среди посетителей появилась женщина, которая, увидев маленький пейзаж, рядом с которым висела табличка «Место на Кавказе, где зарыт экземпляр «Розы Мира»», подошла ко мне и сказала: