Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 70

Допросы на Лубянке отличались от допросов 1947 года только тем, что велись днем и записывала их стенографистка. И вот на допросе Даниилу неожиданно задали вопрос о его отношении к Сталину. Я все время пыталась объяснить ему в письмах, что надо вести себя осторожней, но он твердо стоял на том, что всегда будет говорить правду. И в какой-то момент я не то сказала, не то написала ему: «Не выступляй». Он потом, смеясь, рассказывал мне, что это слово все вдруг поставило на свои места. Он старался «не выступлять» на допросах. Но, когда следователь спросил его о Сталине, Даниил, по его словам, «совершенно съехал». Он говорил мне: «Ты не представляешь себе: я, не умеющий говорить, обрел такой дар красноречия, разлился так обстоятельно, так обоснованно разложил «отца народов» по косточкам, просто стер в порошок… И вдруг вижу странную вещь: следователь молчит и по его знаку стенографистка не записывает. И именно в это время у трясущегося от бешенства следователя посредством телефонного звонка от имени Шверника вырвали из рук дело, которое он благополучно «шил».

Даниила отправили в Институт судебно-медицинской экспертизы им. Сербского. А следователь стал сводить счеты со мной. Он знал, что я с ума схожу от неизвестности, и нарочно ничего мне не говорил. Я сама разыскала Даниила «у Сербского». Конечно, о свиданиях там и речи быть не могло. И таким образом дело дотянулось до конца апреля, когда попросту кончился десятилетний срок. В один прекрасный день в Институте Сербского мне сказали, что Даниила перевели на Лубянку. Я позвонила следователю. Тот ответил:

— Понятия не имею, где он.

Я начала бегать по Москве: в «Матросскую тишину», в Бутырку, в Лефортово… Везде ко мне относились по-человечески, искали и отвечали: «У нас нет».

А я-то знаю состояние Даниила — он просто умер. В морге надо искать! В конце концов прибегаю в справочную ГБ на Кузнецкий, 24, кидаюсь к дежурному:

— Боже мой, ведь у него же был инфаркт, он ведь умирает! Мне не говорят, где он. Ну что, где он — в морге?! Я совершенно обезумела, готова была стену лбом пробить. И дежурный, перед которым катились волны таких дел, при мне звонил следователю, но следователь и ему не сказал.

Тем временем уже кончался апрель. А я все ходила к тому дежурному, и вот, наверное, 19 или 20 апреля при мне он сам позвонил следователю. Я уже слышала в голосе дежурного бешенство, потому что он видел, как я езжу из тюрьмы в тюрьму, как прихожу и умоляю: «Он же болен, смертельно болен. Почему мне не говорят, где он, почему мне не говорят даже, жив ли он?».

И дежурный звонил следователю и спрашивал:

— Где Андреев Даниил Леонидович?

Что отвечал следователь, не знаю, но дежурный просто зеленел от злости.

И вот я прихожу накануне конца срока, дежурный говорит:

— Успокойся, жив, завтра выйдет. Завтра придешь сюда, вот придешь и он сюда придет.

Это опять о том, что люди, даже работавшие там, в органах, были очень-очень разными.

На следующий день, 23 апреля, я пришла, в руках у меня была книжка «Наполеон» Тарле, я листала ее не в состоянии прочесть ни единого слова и никогда больше не смогла взять эту книгу в руки. Стоял солнечный день, такой же, как тот, когда Даниила арестовали.' Он пришел, я встала, мы взялись за руки и пошли к маме, потому что больше идти нам на свете было некуда.





Глава 26

ПОСЛЕДНЯЯ ГАВАНЬ

Когда я рассказывала о том, как Даниил вернулся с фронта и мы стали жить вместе, то пыталась передать, что же такое счастье. Двадцать три месяца после освобождения мы скитались по чужим домам. Свою комнату, 15-метровую, в двухкомнатной коммунальной квартире нам дали за 40 дней до смерти Даниила.

К тому времени как Даниил вышел из тюрьмы, мои родители переехали в Подсосенский переулок, где целый этаж бывшего купеческого особняка был превращен в чудовищную коммунальную квартиру. Родители занимали когда-то предназначавшийся для карточной игры зал с великолепными росписями на потолке: там были изображены карты с драконами. Мама отгородила часть комнаты у двери, и получилась передняя с кухней и чуланчиком. Комната была большая, но одна. Начались наши с Даниилом скитания. Мы жили у мамы, у давних друзей Даниила — художника Глеба Смирнова и его жены Любови Фе доровны в Перловке, снимали за отчаянные деньги квартирку в Ащеуловом переулке. Потом уехали в Копаново на Оку. Жили в Малеевке в Доме творчества писателей, под Переславлем в деревне Виськово, на Кавказе в Горячем Ключе… И все произведения Даниила были написаны умирающим нищим человеком, скитающимся по чужим домам.

Первый год денег у нас не было совсем. Нам помогали мои родители, а кроме того, собирали деньги друзья Даниила, в основном по гимназии. Кто-нибудь из них приходил и клал конверт на стол, мы даже не знали, от кого. Знаю, что в этом участвовала Галя Русакова, думаю, что Боковы, помогал и математик Андрей Колмогоров, тоже учившийся в Репмановской гимназии.

Такой была наша жизнь. У нас не было ничего. На какие-то деньги мы купили пишущую машинку, сначала плохую, а потом через год, когда Даниилу заплатили все же деньги за книжечку рассказов Леонида Андреева, купили другую, на которой напечатаны его произведения. И я потом, после смерти Даниила, печатала на ней, пока видела. Не помню, во что мы одевались.

И несмотря ни на что, эти двадцать три месяца были временем огромного счастья. Как когда-то мы жили как бы в пространстве романа «Странники ночи», так теперь оказались в совершенно ином, пограничном с нашим мире. Даниил перепечатывал на машинке по черновикам «Русских богов» и «Розу Мира», и этим мы жили. Все внешнее, то, что было за окном, едва касалось нас, смыслом и содержанием нашей жизни, всем на свете было творчество Даниила.

Какими еще словами могу я передать, что такое счастье жить с умирающим любимым человеком, когда все его силы отданы творчеству, а я только всем, чем могу, должна помогать. Как объяснить, что ради этого и стоит прожить жизнь.

Вот мы и жили с чувством, что всю жизнь провели вместе и ради того, что он делает. Это была жизнь, которая шла в двух планах, но реальнее там, где расцветала «Роза Мира», где звучали стихи Даниила. А снаружи о стены этих чужих домов билась жизнь, но воспринималась она как нечто гораздо более иллюзорное.

Иногда думают, что мы сразу стали друг другу рассказывать: Даниил — про тюрьму, я — про лагерь, а этого не было. Мы ничего друг другу не рассказывали. Какие-то отдельные моменты, детали, больше всего душевные, только нам важные и понятные. Это параллельно прожитое десятилетие ни для него, ни для меня совершенно не нуждалось в рассказах.

С возвращением Даниила моя жизнь стала полностью подчинена ему. Не было больше ни подруг, ни встреч. Я почти не отвечала на письма, тем более что Даниил требовал, чтобы я уничтожала все письма, которые мы получаем. Он говорил: «Если заберут еще раз — не хочу, чтобы хоть один человек попал с нами. Ты понимаешь, что одно письмо от твоей подруги может стоить ей второго срока?! Все жги! Все уничтожай! Нам никто не пишет. С нами никто не связан. Вот кто-то заходит из москвичей, приносит картошку, деньги — и все».

Как потом оказалось, Даниил был прав. Недолгое время, пока мы жили в Ащеуловом переулке и он мог еще ходить, к нам приходила Аллочка, милая молодая девушка (племянница сокамерника Даниила, того дяди Саши, о котором я писала), жившая неподалеку. Поздними вечерами она выводила Даниила на прогулки. В темноте он мог гулять босиком. Аллочку начали вызывать в ГБ с расспросами о нас. Она тогда ничего нам не сказала, просто потихоньку отошла, перестала у нас бывать и рассказала мне об этом много лет спустя.

Даниил требовал, чтобы я никому не говорила о том, что он пишет, особенно о «Розе Мира». Мне надо было неотступно находиться рядом с ним, потому что почти ни дня не обходилось без сердечного приступа. Это — результат перенесенного в тюрьме инфаркта. Сидеть Даниил не мог, работал полулежа. Вот так он и писал — от приступа до приступа.