Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 70

— А мне ничего этого не нужно, мне хватит леса! Потому что не в этом дело.

Самым же потрясающим было то, как Даниил читал мне Евангелие. Особенно о Воскресении Христовом и явлении Господа Марии Магдалине прочел он так, что я и голос его до сих пор слышу и все, что тогда две тысячи лет назад произошло, я слышу и вижу, как будто тоже в то время невидимо присутствовала.

Ну, конечно, больше всего нашу жизнь заполняло его творчество. Он писал каждую ночь. Я ложилась, засыпала, а Даниил садился за письменный стол, за машинку и страницу за страницей, главу за главой воссоздавал свой роман. В романе помимо огромной глубины идей, мыслей, прекрасных образов, им созданных, совершенно удивительно была передана Москва, такая живая, реальная. Я, как могла, написала об этом, излагая содержание романа для третьего тома собрания сочинений, но, конечно, не могла написать хорошо. Для этого надо уметь писать так, как Даниил.

Очень важен его рассказ о том, что произошло во время чтения акафиста преподобному Серафиму. Но об этом Даниил сам написал в «Розе Мира»: «В ноябре 1933 года я случайно — именно совершенно случайно — зашел в одну церковку во Власьевском переулке. Там застал акафист преподобному Серафиму Саровскому. Едва я открыл входную дверь, прямо в душу мне хлынула теплая волна нисходящего хорового напева. Мною овладело состояние, о котором мне чрезвычайно трудно говорить, да еще в таком протокольном стиле. Непреодолимая сила заставила меня стать на колени, хотя участвовать в коленопреклонениях я раньше не любил: душевная незрелость побуждала меня раньше подозревать, что в этом движении заключено нечто рабское. Но теперь коленопреклонения оказалось недостаточно. И когда мои руки легли на ветхий, тысячами ног истоптанный коврик, распахнулась какая-то тайная дверь души, и слезы ни с чем не сравнимого блаженного восторга хлынули неудержимо. И, по правде сказать, мне не очень важно, как знатоки всякого рода экстазов и восхищений назовут и в какой разряд отнесут происшедшее вслед за этим. Содержанием же этих минут был подъем в Небесную Россию, переживание Синклита ее просветленных, нездешняя теплота духовных потоков, льющихся из того средоточия, которое справедливо и точно именовать Небесным Кремлем. Великий дух, когда-то прошедший по нашей земле в облике Серафима Саровского, а теперь — один из ярчайших светильников Русского Синклита, приблизился и склонился ко мне, укрыв меня, словно эпитрахилью, шатром струящихся лучей света и ласкового тепла. В продолжение почти целого года, пока эту церковь не закрыли, я ходил каждый понедельник к акафистам преподобному Серафиму — и — удивительно! — переживал это состояние каждый раз, снова и снова, с неослабевающей силой».

Мне пришлось наводить порядок в нашей жизни. Телефоны тогда имели не все, и в интеллигентных семьях принято было приходить просто так, без предупреждения. Пришли, позвонили в дверь: «Здравствуйте, мы к вам…». А я понимала: тот, кто пришел, отнимет либо время, когда Даниил может работать, либо, когда мы можем быть вместе. Вот я и взялась за неблагодарное дело. Раздавался звонок, я шла открывать, в дверях оказывался кто-то из очень милых и любимых друзей Даниила, а я говорила:

— Простите, Даня занят.

— Он дома?

— Да. Он дома. Но он занят. Он работает.

— Ну и что?

— Да только то, что позвоните, сговоритесь с Даниилом, когда встретитесь.

Друзья поначалу столбенели. В то время так себя вести совершенно не полагалось, а потом привыкли, звонили. Я так же терпеливо объясняла, что у него работа, он пишет роман по ночам, у него очень мало времени вечером. Договоритесь, в какой вечер вы придете, он будет рад вас видеть и я тоже. Ничего. Привыкли.





Мне хочется рассказать об одном вечере с Даниилом, потому что все слышали о «железном занавесе», но многие все-таки не представляют себе, что это такое. В добровском доме хранились альбомы с открытками, которые до революции друзья присылали им из Венеции, Рима, Парижа, Дрездена. Так люди тогда поступали, так делают и сейчас. Но это невозможно было представить себе в советское время. Мы с Даниилом очень любили рассматривать эти альбомы. Обычно на открытках был пейзаж какого-то города и несколько строчек — поздравления с Пасхой, с Новым годом или просто: «Приехали в Рим, пробудем здесь столько-то…» и подпись. Как-то вечером мы с Даниилом рассматривали все эти альбомы, и я вдруг говорю ему:

— Знаешь, я понимаю, что это все есть, эти открытки присланы из реальных городов живыми людьми, которые в этих городах были, и эти города до сих пор стоят. В то же время у меня такое чувство, что всего этого нет. Вот мы тут с тобой сидим, есть Москва, есть Россия, а Венеции нет и Парижа тоже, и вообще это все только открытки, пришедшие не знаю откуда.

Тогда Даниил смеясь рассказал мне случай из своей фронтовой жизни. Было какое-то временное затишье, и все сидели в промокшей палатке. Кто-то заговорил о зарубежном мире, который, наверное, где-то есть, и спросил почему-то Даниила, видал ли он что-нибудь или тоже нигде не был. И Даня сказал мне:

— Не понимаю, что на меня нашло… Такая тоска по тому, что мы сейчас с тобой видим на открытках, что я стал врать. Сказал, что был в Венеции, и стал описывать Венецию: я был там, трогал камни, замшелые камни. Я описывал им запах каналов, темную стоячую воду. Не понимаю, что со мной случилось, я рассказывал про Венецию, в которой никогда не был… как если бы там был.

Надо сказать, что с Даниилом такое редко случалось. Он вообще плохо говорил. Был из тех, кто пишет, но из-за какой-то глубочайшей застенчивости не умеет говорить.

Мое намерение ввести в берега общение с друзьями ради Даниного творчества удалось. Но то, что возможно с друзьями, было очень трудно с Коваленскими. Когда был добровский дом, то принято было считать, что старики Добровы совершенно чудные, приветливые, что Даня, конечно, очень, очень приятный, симпатичный, но главное лицо в доме, величественное — это Александр Викторович Коваленский. А вот когда умерли старики Добровы, все оказалось не так. Дом кончился. К Коваленским приходили друзья, к Даниилу приходили друзья. Большей частью друзья были общие. Но именно того чудесного открытого дома, известного всей культурной Москве, больше не стало, когда ушли из жизни эти скромные, милые, просто державшиеся люди.

Александр Викторович был необыкновенно значительным человеком: очень умен, талантлив, одарен мистически. Он писал великолепные вещи, которые читал очень малому кругу людей, это было огромной честью, которую он оказывал. Все его произведения погибли после ареста. Он ничего не попытался восстановить, и пересказать их, хотя бы как роман Даниила, я не могу.

Рождение романа я пережила дважды. Первый раз, когда Даниил приходил к нам с Сережей с первой рукописью, второй — когда мы были вместе. Произведения же Александра Викторовича я только слышала и могу засвидетельствовать не только их значительность и глубину, но и одно странное качество: он как-то не умел их закончить, довести до настоящего, высокого конца.

Брак Коваленских был идеальным. Даниил просто благоговел перед ним. Они обожали друг друга, и весь остальной мир для каждого из них был как бы в стороне и должен был преклоняться перед ними. Это не говорилось, но как-то само собой разумелось. А для меня также само собой разумелось, что ни я, ни Даниил не станем такими, какими, по их представлениям, мы должны были стать. Я не стала брать на себя заботу о хозяйстве всей семьи, обо всех четверых. Я заботилась о Данииле и, кроме того, без единого грубого слова, без единой ссоры молча встала на защиту его творчества. Просто было ясно, что я понимаю, кто такой Даниил, и никому не позволю его унизить. Благодаря этому черная кошка, которая между нами пробежала, оказалась довольно большого размера, но все были людьми такого уровня, при котором никто ни разу не опустился до ссоры. Все происходило безмолвно, но чувствовалось противостояние, чувствовал его и Даниил, конечно. А я, войдя в семью, состоявшую из двух супружеских пар, четко заняла позицию абсолютного неподчинения и просто обрубила подчиненность Даниила.