Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 18

Я вспоминаю одного пятнадцатилетнего мальчика, которому я пытался помочь. Неделями он молча сидел на наших личных уроках, отделываясь односложными ответами. Я решил использовать сильнодействующее средство и во время следующего урока огорошил его:

Что я думал о тебе сегодня утром? Ты — ленивый, упрямый, тщеславный, злобный придурок.

Значит, так, да? — он аж покраснел от злости. — А ты-то сам тогда кто?

С этого момента он начал говорить — легко и по делу.

Потом был одиннадцатилетний Джордж. Его отец занимался мелкой торговлей в деревне близ Глазго. Мальчика направил ко мне врач. Проблема Джорджа заключалась в ужасном страхе. Он боялся находиться вне дома, даже если речь шла о деревенской школе. Когда ему надо было уйти из дома, он рыдал от ужаса. С огромным трудом отец сумел привезти его в Саммерхилл. Он плакал и цеплялся за отца так, что тот не мог уехать домой. Я предложил отцу побыть у нас несколько дней.

Я уже знал историю мальчика от его доктора, чьи комментарии, на мой взгляд, были и точны, и очень полезны. Вопрос о возвращении отца домой становился все более актуальным. Я попытался поговорить с Джорджем, но он плакал и скулил, что хочет домой. «Это просто тюрьма», — всхлипывал он. Я продолжал, игнорируя его слезы.

Когда тебе было четыре года, — сказал я, — твоего маленького брата увезли в больницу и привезли обратно в гробу. (Всхлипывания усилились.) Ты боишься быть вдали от дома, потому что думаешь, что то же самое может случиться с тобой — ты вернешься домой в гробу. (Громкое рыдание.) Но не в этом дело, Джордж, дружище, главное — не в этом: ведь это ты убил своего брата!

Тут он резко запротестовал и пригрозил ударить меня.

Ты не на самом деле убил его, Джордж, ты думал, что мама любит его больше, чем тебя, и порой тебе хотелось, чтобы он умер. А когда он и вправду умер, ты почувствовал себя ужасно виноватым, потому что решил, что это твои желания убили его и бог покарает тебя в наказание за твою вину, если ты уйдешь из дома.

Рыдания прекратились. На следующий день он все же дал отцу уехать домой, хотя и устроил на вокзале сцену.

Еще какое-то время Джордж не мог справиться со своей тоской по дому. Однако через полтора года он настоял на том, что сам поедет домой на каникулы — один, совершенно самостоятельно, с пересадками, через весь Лондон. Он проделал то же самое, возвращаясь после каникул в Саммерхилл.

Я все больше убеждаюсь в том, что, если дети имеют возможность изжить свои комплексы в условиях свободы, в терапии нет необходимости. Но в таких случаях, как с Джорджем, одной свободы оказывается недостаточно.

Мне не раз приходилось давать личные уроки ворам, и я видел, как они исправлялись, но были у меня и воришки, которые отказывались от этих уроков. Тем не менее через три года свободы исправлялись и эти мальчики.

Исправляют и излечивают в Саммерхилле любовь, приятие и свобода быть самим собой. Очень небольшая часть из наших 45 детей нуждается в личных уроках. Я все сильнее верю в терапевтическое действие творческой работы. Я бы хотел, чтобы дети побольше мастерили, танцевали, играли в театр.

Я давал личные уроки только для того, чтобы освободить чувства, — хотелось бы, чтобы это было вполне ясно понято. Если ребенок чувствовал себя несчастным, я давал ему личный урок. Но если он не мог научиться читать или ненавидел математику, я не пытался излечить его с помощью психоанализа. Иногда по ходу личных уроков обнаруживалось, что неспособность научиться читать выросла из постоянных маминых напоминаний, что надо быть «хорошим, умным мальчиком, таким, как твой братик», или что ненависть к математике происходит из неприязни к предыдущему учителю математики.

Естественно, что для всех детей я являюсь символом отца, а моя жена — символом матери. В смысле общения моей жене живется хуже, чем мне, потому что ей достается вся неосознанная ненависть девочек к матерям — они переносят эту ненависть на нее, в то время как я пользуюсь их любовью. Мальчики переносят на мою жену свою любовь к матерям, а на меня — свою подсознательную ненависть к отцам. Мальчики не так открыто выражают чувства, как девочки. Полагаю, причина в том, что им гораздо легче взаимодействовать с разными неодушевленными предметами, чем с людьми. Рассерженный мальчик бьет по мячу, тогда как девочка хлещет злыми словами символ матери.

Справедливости ради я должен заметить, что девочки злы и тяжелы в общежитии только в определенный период — в предподростко- вый и в самом начале подросткового. И кроме того, не обязательно все девочки проходят эту стадию. Многое зависит от предыдущей школы и еще большее — от степени властности матери.

Во время личных уроков я всегда показывал ребенку, как связаны его реакции на семью и на школу. Всякую критику в мой адрес я интерпретировал как критику отца, любое обвинение, брошенное моей жене, — как направленное против матери. Я старался сохранять объективность анализа; вторжение в глубины субъективного было бы нечестно по отношению к детям.

Случалось, конечно, что субъективное объяснение оказывалось необходимым, как, например, в случае с тринадцатилетней Джейн. Она бродила по школе и сообщала разным детям, что Нилл хочет их видеть.

Ко мне валом валил народ: «Джейн передала, что я тебе нужен». Тогда я сказал Джейн, что, когда она посылает ко мне других, это означает, что она сама хочет прийти.

Какова методика личных уроков? В общем, никакого стандартного вопросника у меня не было. Иногда я начинал так: «Когда ты смотришь в зеркало, тебе нравится твое лицо?» Ответ всегда был отрицательный.

— Какую часть своего лица ты больше всего ненавидишь?

Неизбежно раздавалось: «Нос»!

Взрослые дают такой же ответ. Лицо — это и есть человек, на взгляд внешнего мира. Мы думаем о лицах, когда думаем о людях, и смотрим в лица, когда говорим с людьми. Так что лицо становится внешним отражением нашей внутренней сущности. Когда ребенок говорит, что ему не нравится его лицо, это значит — он сам себе не нравится. Мой следующий шаг — перейти от лица к личности.





Что ты больше всего ненавидишь в себе? — спрашивал я.

Ответ, как правило, указывал на физические недостатки: «У меня

слишком большие ноги. Я слишком толстый. Я чересчур маленький. Мои волосы».

Я никогда не высказывал никакого мнения, т. е. не соглашался, что он толстый или она тощая. И ни на что не напирал. Если ребенка интересовало тело, мы говорили об этом до тех пор, пока тема не исчерпывалась. А затем переходили к личности.

Частенько я как бы проводил экзамен. «Я сейчас напишу тут кое-что, а потом проэкзаменую тебя по этим пунктам, — говорил я. — Поставь себе по каждому из них оценку, которую, на твой взгляд, ты заслуживаешь. Например, я тебя спрошу, сколько процентов из ста ты бы себе дал, скажем, за участие в играх или за храбрость, и т. д.». И экзамен начинался.

Вот, например, как он проходил с одним четырнадцатилетним мальчиком.

Хорошая внешность. — Ну, нет, не такая уж хорошая. Процентов 45.

Мозги. — Хм, ну, 60.

Храбрость. — 25.

Верность. — Я не предаю своих друзей. 80.

Музыкальность. — Ноль.

Ручной труд. — (Бормочет что-то невнятное.)

Ненависть. — Это очень трудно. Нет, на это я не могу ответить.

Игры. — 66.

Общительность. — 90.

Идиотизм. — Ха, процентов 190.

Естественно, ответы ребенка открывали возможность для обсуждения. Я считал, что лучше всего начинать с Я, если это вызывает интерес[9]. Когда мы переходили к семье, ребенок разговаривал легко и с интересом.

С маленькими детьми методика бывала более спонтанной. Я шел вслед за ребенком. Вот пример типичного первого личного урока — с шестилетней Маргарет. Она заходит ко мне и говорит:

Я хочу личный урок.

Хорошо, — соглашаюсь я.

Она усаживается в удобное кресло.

А что такое личный урок?

Вообще-то это не то, что едят, — объясняю я, — но где-то в этом кармане у меня была карамелька. А, вот она, — и я протягиваю ей конфетку.