Страница 67 из 76
Ого, она уже переросла забор! Братец Иванушка с сестрицей Аленушкой в хлопотах. Аленушка цемент на кирпичи, как масло на хлеб, намазывает. Иванушка кирпичи кладет и мастерком пристукивает. Другие от них не отстают. Третьи дорожку от голубиной почты к реке тянут, четвертые на реке плотину для гидростанции сооружают. Перекроют Полю, накопят воды, а тут и гидротурбина поспеет. Ее сама Москва по нашему заказу строит. На станции юных техников. Наши тоже помогают. Каждое утро, как в командировку, в Москву ездят. Дедушки — отец и сын — были у всех на виду и каждый при своем объекте: один, командуя ребятами, почту по чертежам вверх тянул, другой — плотину, вверх и вдоль.
Я взял мастерок и тоже поработал на объекте. Пришлепнул десятка два кирпичей к почте.
Потом условился с Мирошкиными о поздней встрече и помчался в библиотеку. Ни дня без книги — мой жизненный принцип.
…Я погасил свет на кухне и выглянул в окно. Улица купалась в лунном свете, как в молоке. На лавочке, по ту сторону улицы, рыжела гора тулупа. В тулупе — как не жарко было! — додремывал вахту Кануров. В двадцать два ноль-ноль, как по уговору, снимется с нашеста и потащится прочь, поминутно оглядываясь. Ждет не дождется Кати. Я вздыхаю. В этом мы с ним солидарны. Я тоже жду.
Кухонное радио, навечно включенное, мяучит, как кошка, которой отдавили хвост.
Десять часов. Кануров снимается и уходит.
Пора!
Я наряжаюсь в рыжий плащ, под цвет луны, и выхожу на улицу. Усаживаюсь на крыльце в тени козырька и оглядываю улицу. Дольше всего мой взгляд задерживается на доме старика Хомутова. Там тихо, как в мышиной норе. Но дом-громадина совсем не похож на нору. Одних окон, с подозрением выглядывающих из-за кирпичной стены, целый десяток, три окна справа, три слева, три спереди, а сзади, как глаз циклопа, окно-иллюминатор. Обзор как у хорошего блиндажа. Незаметно ни с какой стороны не подкрадешься. Но, увы, смотреть изнутри в стариковы окна некому. У старика в доме, кроме него самого, никого нет. Была жена. Умерла. Мирошкина помнит, как ее хоронили. На саван по нитке со всей улицы собирали. С миру по нитке — вышла покойнице рубашка. В том и похоронили. Но с попом. Конь, гривастый, как поп, тащил покойницу, а поп, гривастый, как конь, шел впереди и кадил, напевая неразборчивое. Глазастая Мирошкина сама во всем участвовала: обряжала и провожала покойницу в последний путь. И своими глазами, опешив, видела, как на кладбище нищий Хомутов — а нищим считала его вся улица! — расплачивался с попом. Оглянулся как-то воровато и сунул попу пухлую пачку денег. Поп задрал рясу, спрятал деньги за сапог и удалился, небрежно перекрестив Хомутова.
После смерти жены осталась у Хомутова дочка, шустрая проныра и голодранка, девчонка злая и жадная.
Учителя бывают разные, в том числе и злые; попав к такому, ученик перенимает у него все дурное и сам становится не лучше своего учителя. Первым злым учителем дочки Хомутова был сам Хомутов. Узнав однажды, что девочка, в первоклашках смешливая и общительная, делится с подружками завтраками, отец пришел в бешенство. Этак, чего доброго, она войдет во вкус и все его богатство раздарит! Дочь была допрошена, уличена и наказана стоянием в углу коленями на горохе. А чтобы урок пошел впрок, велено было ей впредь собирать и приносить домой семечки от съеденных яблок. Так, мол, и «Пионерская правда» учит. Зачем добру пропадать? Из семечек можно сеянцы вырастить…
Вторым злым учителем девочки была соседка Роза Земная, продавщица овощной палатки, с плоским, как блин, лицом, на котором, однако, выпукло обозначились глаза и крупный нос. Ни глаза, ни нос не знали покоя: выглядывали, вынюхивали, где и чем можно поживиться, у кого что вызнать. Уж от нее-то никак не могло ускользнуть, в каком теле держал сосед родную дочь: ни игрушек не дарил, ни в кино не пускал, ни одежкой не баловал. Да старик и не скрывал от нее ничего: ей одной и сетовал на жену и дочь дармоедов. Были у него с Розой еще с войны какие-то темные дела.
И вот Роза, увы, не из лучших побуждений, а единственно из зависти к более добычливому соседу решила взять над Хомутовской дочкой шефство. Заманила в дом и подговорила ехать с ней в Москву торговать яблоками из отцовского сада.
— А разве можно? — Хомутовская дочь смотрела на Розу, как на оракула. Ее хоть и наставляли не верить чужим, но, как все дети, она пропускала урок в одно ухо и выпускала из другого. Да и какая же Роза для них чужая?
— А чего ж нельзя? Ты ведь не из дому, а в дом. Да хоть бы и себе. Вы, чай, с отцом одного дома хозяева. Опять же, и матери гостинчик…
Матери? Девочка недобро нахмурилась. Ну уж нет! Мать ни разу не заступилась за нее. Вот у подружки ее: отец напустился, а мать коршуном — на отца. Пальцем не дала тронуть. А ее? Разве что вздохнет украдкой да перекрестится, когда в углу на горохе маешься.
Тут девочка и споткнулась. Снесла тайком от отца яблоки на базар, наторговала кучу серебра и об эту кучу и споткнулась. Серебро, ее третий учитель, довершило то, к чему привели первые два.
Умерла мать. Но смерть ее не пробудила совести в отце. Бес жадности толкал его на новую жертву. Дочь. Он бы и ее уморил: это ж сколько ждать, когда она подрастет и покинет его голодный дом, чтобы найти другой, посытнее.
Ждать не стала она. Ушла и только записку оставила: «Не ищи». Хомутов обрадовался, да ненадолго. Через час обнаружил, что двенадцатилетняя его дочка добралась до одного из его тайных сундучков. И в милицию не пойдешь. Разве скажешь там, что без малого тридцать тысяч унесла родная дочь? Только заикнись: откуда столько? как накопил? где взял? Нет, с милицией ему лучше дела не иметь, подальше от нее, поглубже…
Как ни скрывал Хомутов своего несчастья, а улица узнала, и кто смеялся над скупым мужиком, кто сочувствовал… С той поры прошло лет тридцать, и о судьбе девочки никто ничего не знал. Как и о ее учительнице Розе Земной, которая тоже вскоре покинула Ведовск. История эта со временем забылась, забылись даже слухи о богатстве Хомутова, и, когда Мирошкина рассказывала об этом, ей все меньше верили: «Откуда у Хомутова деньги? Одними бутылками подобранными и живет!»
…Где-то в начале улицы, заводясь, как мотор, заурчала собака. Завелась и истошно залаяла, приглашая в хор всех других собак нашей улицы. По улице кто-то шел, приближаясь ко мне, и собачий лай, как лава, катился по его следу.
Я глазам своим не поверил, узнав Ульяну-несмеяну. Сна, вся в светлом, не шла, а легкой тенью скользила по улице, скрываясь в тени домов и деревьев. На какое-то мгновение она остановилась возле зеленой двери в красной стене и… исчезла. Зеленая дверь, я знал это, была железной. Красная стена — кирпичной. Не могли же они, как по волшебству, расступиться перед Ульяной-несмеяной. Дверь была открыта? Не похоже. Все, кто навещал Хомутова, подолгу звонили, давя белую пуговку, и еще дольше ожидали, когда им откроют. Старик Хомутов, поджидая Ульяну-несмеяну, сам открыл дверь? Посмотрел в дверную лупу и открыл? Возможно, но не очень верится. В доме — ни огонька. И старик, наверное, досматривает седьмой сон. Остается одно: Ульяна-несмеяна сама, своим собственным ключиком открыла хитрый замок, на который запиралась дверь, и вошла…
Но по какому праву? В каких отношениях она была со стариком Хомутовым? Жадная… Бутылки по заводу собирает… «Спиртонос!» — догадался я. Меня, несмотря на ночную прохладу, бросило в жар. Неужели наконец удача? Лето за середину перевалило, а мы так и не узнали, торгует Хомутов самогонкой или нет.
Я набрался терпения и стал ждать выхода Ульяны-несмеяны. Но так и не дождался. Разбудил, запоздно уже, братца Иванушку, посадил в караульщики, а сам пошел вздремнуть.
Утром, когда я уходил на работу, он все еще сидел, борясь с дремотой. Ульяна-несмеяна? Не выходила. Он во всю ночь глаза не зажмурил, не то что двух: для бессонницы кота за пазухой держал. Начнет клевать носом, кот учует и давай высовываться. Но он начеку! Цап-царап за шиворот и назад, за пазуху…