Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 76

Пров Шушуков не помнил, как попал в плен. Его взяли раненным, потерявшим сознание. Концлагерь, принявший его, долго прикидывал, то ли сразу сжечь, то ли дать выжить. Тех, кто выживал, тоже потом сжигали, раньше смерти, но не прежде, чем выжав из обреченного все силы.

Пров Шушуков, сибирский кряж, выжил и был приставлен к тачке возить добытую в горах медь.

Те, кому он представлялся, сразу угадывали в нем сибиряка. По фамилии. Она шумела у него, как тайга: шу-шу-шу… И, угадав, сразу проникались уважением: крепкий народ.

Работа была главное, чем жил лагерь. Чуть-чуть сна и много, много работы. Не можешь, сил нет? Иди отдыхай. Только помни, «отдых» тот вечный. Все знали это и держались из последних сил. А еще, как о счастье, мечтали о побеге. И случалось, бежали. Но дорого стоил заключенным тот побег! Фашисты в отместку расстреливали каждого десятого. Выстраивали лагерь и: «На первый — десятый рассчитайсь!» Тех, кому выпадал роковой жребий, расстреливали тут же, перед строем.

Пров Шушуков тоже мечтал о побеге. Но больше, чем себя, он любил других и не хотел их гибели. Но и оставаться в плену он тоже не мог. Ненависть не позволяла. Ненавидеть врага и служить ему за то, что он дарит тебе жизнь? Иные, слабые духом и телом, такой обмен — жизнь за труд — принимали. Иные, но не сибиряк Шушуков. Он не принимал. И если до сих пор не убежал, то лишь потому, что жалел других. Фашистская арифметика «жизнь одного — равняется смерти каждого десятого» могла парализовать хоть кого. У него, таежника Шушукова, была другая арифметика человеческих ценностей. Не жизнь всех за свободу одного, а жизнь одного за свободу всех.

Это было еще под Москвой, на первом году войны. В блиндаж от снаряда, где его отделение держало круговую оборону, угодила граната. Бойцы, увидев, замерли, как завороженные. И лишь он не растерялся. Плюхнулся на гранату, успев в броске крикнуть: «Всем наверх!» «Всё, смерть!» — пронзило мозг, но странно, смерти не было. Была отчаянная стрельба там, наверху, и мертвый покой здесь, внизу. Он понял: жив! Граната не взорвалась, а его бойцы там, наверху, контратакуют врага. Он кинулся им на помощь и увлек на прорыв…

…Но и не думать о побеге он тоже не мог. Думал, соображал, как себя спасти и других не подвести.

Догорал еще один день фашистской каторги. Солнце опускалось за снежные шапки гор. Заключенных поотарно, как баранов, загоняли в бараки. Вдруг те из них, кому довелось понюхать пороху на фронте, — а таких было большинство — вскинули головы и замерли, прислушиваясь. Прямо на них, шипя, как змей-горыныч, падала мина.

— Ложи-и-ии… — истошно взвыл кто-то.

Но команды и не надо было. Они уже лежали на мокром плацу, втянув, как черепахи, головы в шеи и уткнув носы в землю.

Ухнул взрыв, и на них, лежащих, посыпались… не осколки, нет, а листовки! Мина была не боевая, агитационная. Неужели фашисты свою по ошибке запустили?

Они, вскочив, кинулись на листовки, как куры на просо. Но со сторожевых вышек загремели выстрелы и предупредили набег.

Налетела охрана.

— Нах хаус!.. Нах хаус! — И бараки, как губки, втянули людей. Что за листовки, кто бросил? Казалось, это так и останется тайной. Но ночью, когда все улеглись, тайное стало явным. Кому-то посчастливилось, и он, утаив листовку, пустил по нарам:

«Держитесь, товарищи! Мы здесь. Советские партизаны».

Новость, как ток в замкнутой цепи, всю ночь пульсировала по бараку и никому не давала спать. Свои… Советские! Здесь!! Рядом!!! От этого, радуясь, можно было умереть, но не уснуть.

«Телеграфным агентством», распространившим новость, был сибиряк Шушуков. Анонимным агентством. Подвалился к соседу по нарам справа и шепотом: «Держитесь, товарищи! Мы здесь. Советские партизаны». Привалился к соседу слева и тому то же: «Держитесь, товарищи!..» Разберись потом, что от кого пошло… Но, честно говоря, утром, когда стали выгонять из бараков, на сердце у него было неспокойно: вдруг, узнав о ночной работе анонимного «агентства новостей», немцы учинят обыск? На всякий случай сжевал и проглотил листовку.

Но обыска не было, и Шушуков обрадовался: значит, барак «чистый», без стукачей-предателей. И вдруг:

— Я узнал тебя, товарищ! Спасибо за новость…

Шушуков, услышав, похолодел. А не услышать или притвориться неслышащим нельзя было. Говоривший, стоя на перекличке позади него, во втором ряду, дышал в самое ухо…





Внутри у Шушукова все оборвалось. Но внешне он ни одним мускулом не выдал своего внутреннего состояния.

Им скомандовали «направо» и погнали в столовую промывать пустые кишки баландой, не дававшей сытости. И тут, скосив глаз, он увидел его — остроклювый, колесом нос, бледное, редькой вверх лицо, заштрихованное черными, как тушь, щетинками, упрямые глаза… Он шел, чуть заметно припадая на ногу и не обращая на Шушукова ровно никакого внимания. Ни взгляда в его сторону, ни дружеского кивка. Да полно, его ли он только что слышал? Может, не он, а другой кто объявил ему благодарность? Да нет, он! Они как построились, так уж и не отрывались друг от друга, скованные незримой цепью дисциплины. И только он, наклонясь, мог дышать ему в самое ухо. Почему же теперь, шагая бок о бок с ним, он ведет себя так сдержанно?

Их запрягли в одну тачку. Один наваливал добычу, другой вывозил. Потом они менялись профессиями: навальщик становился возчиком, а возчик — навальщиком. Они, как и весь их барак, брали в горах уголь. Брали, чтобы тут же отдать фашистскому рейху на проклятое дело. Они смертельно стыдились своей работы и, как могли, вредили тем, кому невольно служили. Порой им чудом удавалось раздобыть взрывчатку, и они смешивали ее с добытым углем. И потом, случалось, без крыльев взлетали в воздух фашистские электростанции и домны. Но к ним за колючую проволоку это не доходило. Они лишь могли догадываться о последствиях своего дела. Однако их и это радовало.

Горбоносый, взявшись за держаки, толкнул тачку и, вдруг осев, повалился на землю. Шушуков подбежал помочь. Подхватил горбоносого под мышки и усадил, прислонив к стене шахты. Тот кивком поблагодарил и со стоном вытянул ногу. Вывих? Шушуков закатал холщовую штанину и едва сдержался, чтобы не отшатнуться. Нога кровоточила алой раной. С ужасом подумал: конец! Расходясь от раны, ткань ноги становилась серо-зеленой и пахла гнилью. Гангрена! Не умрет здесь, в шахте, умрет там, в лагере. Пристрелят, как собаку, или, живого еще, в крематорий…

Горбоносый лежал, вперив глаза в черное небо шахты, освещенное немощным светом фонарей. Что он видел там, свою смерть? Но оказалось, горбоносый и не думал о смерти. Он терпеливо молчал, пока его перевязывали, но тут же и заговорил, едва Шушуков, не пожалев рубахи, перетянул ему ногу.

Кто он и можно ли ему верить? Вот что вдруг пожелал узнать у него напарник. В иной ситуации Шушуков, может быть, и воздержался бы от прямого ответа, но тут, перед лицом смерти, лукавить не стал: он свой, и верить ему можно.

— Коммунист?

— Коммунист.

— Был комсомольцем?

— Был.

— Пионером?

— А как же…

— Спой…

Шушуков опешил:

— Что?

— «Взвейтесь кострами…»

Воля умирающего, и Шушуков нараспев, шепотом продекламировал:

Горбоносый, тоже шепотом, подхватил:

Шушуков повел, продолжая: