Страница 17 из 46
Ребята поделили всю еду поровну, поели.
Гуси тоже наелись и, волоча по траве сытые животы, поплелись вперевалку к реке.
Весною гусята были жёлтые, пушистые, а теперь с виду, пожалуй, не сразу отличишь, где дети, где родители. Все серые, все белые, все большие. Есть и такие, что родителей своих переросли — ноги сильнее, шея длиннее, — а всё же они пока ещё только дети. Старики важно так шагают. Идут и ворчат:
«Га-га-га, левая нога, правая нога! Гу-гу-гу, в ногу, в ног-гу!»
А молодые тонкими голосами щебечут:
«Да-да-да, да-да… И-иду, и-иду, ид-ду…»
— Главного я к реке не пущу, — сказал Абдул-Гани. — Зачем со мной дрался?
Снял с плетня верёвку, размахнулся, и защёлкала верёвка не хуже ремённого бича.
— Не пущу, не пущу! — повторял Абдул-Гани, щёлкая верёвкой.
Гуси пошумели, пошипели, покричали и вдруг распахнули крылья, оторвались от земли, полетели!
Эх, обидно, что пастушата летать ещё не научились!
Летели гуси, летели и на воду сели, поплыли. Гусак впереди всех.
— Уплывут они теперь в другую деревню, уплывут… — заплакал Фарагат.
Абдул-Гани завязал конец верёвки петлей:
— Я этого атамана ихнего поймаю и посажу под корзину.
Корзина, сплетённая из ивовых прутьев, круглая, новая, валялась на грядке с репой. Эту большую корзину ребята подтащили к берегу.
— Клетка готова, — засмеялся Миргасим, — осталось птичку поймать.
— Б-бросай, брос-сай петлю ему на-на шею! — заикался от волнения длинный Темирша. — Т-только о-ос-сторожней, смотри не покалечь.
— Он может драться, а мы нет? — рассердился Абдул-Гани. — Раз, и всё. Бросаю петлю!
Как сказал, так и сделал — поймал петлей и потащил к берегу. Гусь, отбиваясь, чуть не свернул себе шею. Одолели всё же ребята, накрыли гусака корзинкой.
— Мы победили! — воскликнул Миргасим.
«Му-о-о!» — отозвался колхозный бык.
«Му-му!» — откликнулись коровы.
Стадо возвращалось в деревню.
Гуси вышли из воды, построились и потопали друг за другом по порядку, позади овец.
«М-му-ооо-иии!»
Услыхав воинственный клич быка, пленный гусак выскочил из-под корзины и тоже занял своё место в строю. А корзина покатилась к реке и, зацепившись за ветку, повисла над самой водой.
Пастушата шагали позади гусей.
— Где же наш Фаим? — вспомнил Темирша.
— Сторожит Чулпана.
— Пойдёмте и мы Чулпана проведаем. Гуси домой сами придут.
— У меня лепёшка осталась запасная, — признался Фарагат, — мы щенка угостим.
— Нет, давай угостим Фаима.
Когда подошли к колхозному саду, небо было уже совсем серое, седое. Солнце садилось в тучу, и края её горели, будто там, позади, кипело сражение и полыхало пламя битвы.
Далеко-далеко в степи приказывала своим детям перепёлочка:
«Спать-спать-спать…»
«Пить-пить-пить!» — просили они.
«Спать-спать-спать…»
Глава восемнадцатая. Круг света в темной ночи
Воробьи облепили кусты и берёзку у ограды колхозного сада. Когда ребята подошли поближе, воробьи, шумно хлопая крыльями, сорвались с веток, покружили стайкой и вновь опустились каждый на своё место.
— Фаим! — позвал Абдул-Гани.
В ответ заскулил запертый в своём собственном доме щенок. Его выпустили, и он ластился, вилял хвостом, становился на задние лапы и падал, пытаясь поймать на лету куски лепёшки. Но не ел, а шалил, затаптывал еду. Значит, сыт. Значит, кормили не так давно.
— Фаим! Асия!
Нет ответа.
— Бабай, баба-а-ай! Дедушка Абдраки-и-ип!
Но и дедушка не отозвался. Что случилось?
А Чулпан что-то лепетал на своём собачьем языке, требовал внимания. Может, он что и знает? Может, рассказать хочет? Но ребята собачьему языку не обучались. А жаль, собаки-то нас хорошо понимают и не только слова угадывают, но даже мысли. А мы не всегда умеем угадать, о чём думает, что говорит собака.
Наговорившись, наигравшись, Чулпан сам попросился в свой дом.
— Пора и нам домой, — сказал Фарагат, — моя мама на ужин такой вкусный бламык [5]готовит… Есть хочется…
Миргасим подобрал свой бич и пошёл обратно в деревню. Возвращались ребята усталые, сердитые.
— Ох, не могу так быстро идти! — ныл Фарагат.
— А ты попробуй взмахни крыльями и полети, — предложил Миргасим.
— Ложись на пузо и катись, — подхватил Абдул-Гани.
— К-кув-вырком ка-катись, с-сам не заметишь, как д-до-мой п-прикатишься, — добавил Темирша.
— Почему огня не видно? — удивился Миргасим, подходя к дому.
— И у нас тоже темно.
Что такое? Голосов людских не слышно, не звенят подойники, не шумят самовары. Словно вымерла вся деревня.
— Анкей, эби! Мама, бабушка! — крикнул Миргасим.
Никто не отозвался. Внезапно на дальнем конце улицы, у дома председателя, ярко вспыхнула керосиновая лампа-«молния».
— Глядите, — обрадовался Миргасим, — у дома дяди Рустяма народу полно!
От света лампы небо стало ещё темнее, а люди в толпе казались совсем чёрными. Лампа сияла на скамье, вровень с крыльцом, и оно было чётко очерчено кругом света. В этом круге стоял председатель, опираясь на костыли, и Миргасиму были хорошо видны стёртые кожаные заплаты под мышками, пришитые к выцветшей военной гимнастёрке.
— Ты не одна, Карима, — сказал председатель.
Карима? Так зовут мать Абдула-Гани.
Миргасим сжимает руку друга. Рука дрожит. Что это? Почему вдруг стало так холодно?
— Мы скорбим вместе с тобой, Карима, — говорит председатель, — твоё горе — наше горе. Письмо, которое тебе пришло, пусть люди услышат.
Он поднял вверх конверт, вынул письмо и прочитал вслух:
— «Здравствуйте, дорогая Карима Гарифовна, здравствуйте, дети, Зианша, Наиля, Абдул-Гани! Печальную весть несёт вам наше письмо. Ваш муж и отец, наш общий любимец сержант Насыр Насыров, шестнадцатого августа тысяча девятьсот сорок первого года в бою с немецкими оккупантами пал смертью храбрых. Он честно выполнил свой долг перед Родиной и всем советским народом. Мы все, его однополчане, уважали его за весёлость, за доброту, за верность в бою, личную отвагу и бесстрашие. Он беспощадно мстил фашистским гадам за все их злодеяния, которые они творили и творят на нашей земле и которые пришлось нам видеть своими глазами. За проявленное геройство в боях с врагами, за мужество он представлен к награде (посмертно). Мы не забудем и не простим врагу. Примите, дорогая нам семья нашего товарища Насыра Насырова, глубокое сочувствие в тяжёлом вашем горе. Мы отомстим. Клянёмся его памятью».
Миргасим всё ещё дрожал мелкой дрожью. Было так тихо, что он явственно услыхал, как потрескивает в лампе фитиль.
Председатель Рустям бережно сложил письмо, спрятал в конверт.
— Это письмо мы сохраним навечно в несгораемом шкафу, — сказал он. — Пусть и внуки и правнуки знают — жил в нашем колхозе доблестный человек и будет в нашей памяти всегда жить. Он жил для живых и жизнь свою отдал для того, чтобы мы жили. И жить нам следует так, чтобы он порадовался, если бы мог видеть нас.
Председатель помолчал. Потом поднял голову, сказал:
— В память о Насыре Алтын-баше, о Насыре Золотой Голове я даю на постройку самолёта все свои сбережения.
Он вынул из кармана гимнастёрки самописку, обозначил на листе бумаги цифру — сколько денег вносит.
— Мы тоже подпишемся! — послышались голоса.
Люди потянулись к скамье, где стояла лампа и где в её свете ярко белел подписной лист.
— Всей деревней сложимся. Пошлём, пошлём на фронт в память о Насыре свой собственный самолёт. Обязательно пошлём.
— Ай-вай-вай! — вдруг раздался не то стон, не то плач, и откуда-то из тьмы выполз на крыльцо Саран-абзей.
— А за репу мою, репу белую, сладкую, что гуси потравили, кто мне заплатит?
Люди шарахнулись от него. Он стоял один на свету, длинный, чёрный, в бархатной шапке, словно гусеница.
5
Бламы́к — болтушка из муки.