Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 50

– Ну давай же, бей! Чего боишься?

Но я не мог позволить загнать себя в эту западню.

Ответив ему одним слабым толчком в плечо, я получал в ответ пару сильных ударов в живот. Он кружил вокруг меня, чтобы все любовались его стройными ногами, подмигивал, и удары в бок или по голове так и сыпались. Постепенно народу становилось меньше. Зрелище пресыщало. Но он продолжал меня тузить для того, чтобы воспитать покорность ко всякого рода испытаниям.

Теперь мне понятно, каким образом на протяжении веков покоренные народы сами приходили к мысли о закономерности своего рабского положения, о закономерности своего порабощения высшей расой.

Высшей? Как бы не так! Настал день, когда моя правая молниеносно, яростно и неумолимо врезала ему от имени угнетенных всего мира.

Быстро, словно обжегшись, я разжал кулак.

Удар был такой силы, что костяшки моих пальцев долго гудели от боли.

Зато когда я на следующее утро пришел в класс, его место было пустым – предназначенная мне больничная койка нашла другого постояльца.

Однажды, спустя 30 лет, в пригородном отделении почты ко мне бросился противный жирный и лысый толстяк. В нем невозможно было узнать того самого Жоржа. Тем не менее это был он. Я так и не понял, кем Жорж стал. Он поздравил меня с успехами. А когда поднял руку, чтобы потрепать меня по плечу, я тотчас среагировал, как бы защищая лицо. Он же обо всем позабыл и все говорил о былых счастливых деньках!

Я же ничего не забыл.

Но не только Жорж портил мне жизнь. Все учителя ставили передо мной различные проблемы. Они меня преследовали, как стая собак в погоне за удирающей ланью.

Убежище и покой я находил только в туалетной комнате (простите за такую подробность).

Что же такого нарассказали родители директору коллежа, чтобы меня неустанно преследовали его подручные в юбках?

Давно нависшая надо мной угроза оказаться в пансионе все-таки исполнилась.

Ох уж этот пансион!

Побудка в полседьмого: нас поднимали очень рано. Вылезать из-под одеяла в холодном дортуаре: что могло быть хуже спозаранку?

Обшарпанный туалет с вечно загаженными толчками… быстрое справление нужды – очередь не ждет! Душевая. Но, разумеется, без теплой воды. Холодная вода в зависимости от температуры имеет разные оттенки. Она неодинаковая при 14 градусах или около нуля.

Все было именно так.

Дальше следовала обязательная месса. Мы молились о том, чтобы Бог согрел нас в этой окаянной ледяной часовне. Но он оставался глух к нашим мольбам.

Раз в месяц каждому из нас приходилось быть служками во время мессы. Мне это нравилось. По крайней мере, ты чем-то занят, манипулируешь с Библией, звонишь в колокольчик, подаешь питье, словом, перемещаешься с места на место. Все лучше, чем бдение на заледеневших узких скамьях.

Затем следовал первый крошечный завтрак. Омерзительный эрзац-кофе, пустой хлеб или бутерброд с маленьким кусочком прогорклого масла – на выбор. И за работу! Долгие принудительные занятия с короткой переменой. После трех прибывали тепленькие экстерны, только что полакомившиеся бубликами и получившие на дорогу поцелуи мамочки. Уроды!

Так я провел несколько лет. Для человека, которому все время твердили, что он из привилегированного класса, ибо «сын богатых родителей», выдержать это было совсем не просто!

Не хочу кривить душой, некоторые кюре были милыми людьми, но были и совсем немилые. Попадались даже настоящие садисты в сутанах. Среди них был один с репутацией человека, любившего поднимать с колен провинившегося за уши. Пользуясь этим приемом, он действительно поднял меня однажды за мочки, которые после этого долго кровоточили.

Другой обожал лупить провинившихся по морде.

– Что ты предпочитаешь в четверг, – спрашивал он, – пару пощечин или быть оставленным на два часа после уроков?

Со мной этот трюк у него был обречен на провал. Твердая рука матери и ежедневные тумаки Жоржа закалили меня.

– Пощечины, – с какой-то мазохистской готовностью ответил я.

По моему тону он догадался, что я отношусь к ним без страха.

– Значит, ты останешься на два часа после уроков!

Таким образом, понемногу я научился скрывать свои чувства, сдерживать желания, жить в постоянной лжи с самим собой и с другими. Это называлось религиозным воспитанием. Его шрамы остались со мной на всю жизнь.

В любого рода выпадавших на мою долю испытаниях лучшей защитой был мой нос. Едва мне становилось жарко, едва я получал легкий удар кулаком, едва испытывал досаду, как из него начинала хлестать кровь. Я быстро научился пользоваться этим недостатком. Кровотечение помогало мне избежать «Ватерлоо» по математике, «Трафальгара» по физике или «Дьен Биен Фу» по истории.

Беда лишь заключалась в том, что никому не удавалось остановить эти потоки крови, заливавшие мое лицо. Сколько мог, я выпивал ее, чтобы возместить прежние потери, но все равно терял добрую половину. Следовала отправка в медпункт, возвращение под отчий кров, где меня встречало напуганное, а стало быть, весьма предупредительное семейство, длительный пропуск занятий и отставание от остальных учащихся по независящим от меня причинам.

Как я мог при подобных обстоятельствах успевать в учебе?

Я попробовал однажды объяснить суть этой мерзкой махинации в письме другу. К несчастью, забыв письмо там, где его писал, то есть на письменном столе отца. Он прочитал его и с неприятной иронией в голосе потребовал объяснений. Нелегко мне пришлось.

Меня спас юмор, а точнее, юмор другого человека. Я бесстыдно, не ссылаясь на Жана Кокто, процитировал его: «Перед лицом вещей, выше нашего понимания, лучше всего притвориться, что мы наилучшим образом научились использовать их».

Восхищенный этой забавной мыслью – спасибо, Жан – отец не стал продолжать свои попреки.

Какими же долгими казались часы приготовления уроков вечером после занятий! Экстерны возвращались в свои теплые дома, а мы оставались здесь, пристроившись за своими пюпитрами и корпя над уроками.

Сидевший передо мной мой приятель Жак, склонившись над столом, отбивал, как это делают негры, ритм пальцами, в то время как из его рта вырывались звуки тщательно закупоренной трубы. Продолжая писать сочинение, он переворачивал страницы или откладывал ручку во время конкретной музыкальной паузы. «Долгие всхлипы скрипок» поддерживались воинственной ритмической дробью.

Было слышно, как ударник отбивает ритм, сопровождая находящегося в полной эйфории Армстронга. Сам спящий в долине проснулся бы от глухих ударов, доносящихся из чрева пюпитра, превращенного в огромный барабан. Господи, как же было радостно это видеть и слышать!

Он был пианистом и увлекался джазом.

Поэтому старший надзиратель, строгий церковник и апостол католической веры, заставил его однажды играть на органе в День Всех Святых в большой валансьеннской церкви. Собрались все родители и учащиеся нашего коллежа.

Служба была в полном разгаре. Наш приятель обрушивал на нас с высоты своего насеста мелодии Моцарта и Генделя. Погруженный в мысли об очередной эскападе в ближайшие дни, я внезапно почуял, наряду с другими, весьма подозрительную ноту (называемую голубой нотой). Прислушавшись, я тотчас обнаружил еще одну тягучую джазовую ноту, сопровождаемую септаккордом… Мелодия Моцарта присутствовала неизменно, однако с легкими и неожиданными вариациями. Когда вскоре она заняла главенствующее место, уже все присутствующие, помимо меня, тоже стали различать неладное, то есть один из тех ритмов, когда нота воспринимает его еще до того, как осознает разум. Музыка нарастала, захватывала, будоражила. Моцарт тихо, но уверенно уступал место Эллингтону и в конце концов сдался вовсе. Дюк играл для Бога.

Ученики отбивали такт, как в Гарлеме, а кюре воздевали руки, требуя прекратить этот бедлам. Родители были в отпаде. Но моего приятеля, находившегося слишком высоко, чтобы ему можно было помешать, уже никто не мог остановить. Во власти своего дьявольского органа он позабыл обо всем. Он находился в Карнеги-холле. А на другой день – оказался за воротами нашего заведения.