Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 68 из 93



* * *

Почему это люди так себя любят? Что в них хорошего?

Для меня секрет смеха — только в совокупности таланта драматурга, актера, режиссера. Если кто-то выпадает из этого звена — все идет прахом. Гений Чаплина — совокупность в нем актера, драматурга, режиссера и чудесного человека.

* * *

Потребность быть полезной, нужной они считают моим безумием.

* * *

— Мне плохо — сердце. Необходимо немедленно сделать педикюр!

— Зачем?

— А вдруг умру, как же без педикюра?!

* * *

Безумным легче довериться. Они не предадут.

* * *

«Я видеть вблизи себя хочу лишь толстяков. Худые люди могут быть опасны». Шекспир.

Дело не в литературе

— Жаль, что вы не посмотрели «Опасные гастроли», — сказал я в следующий приезд в «Подмосковье».

— Неужели это так интересно?

— По-моему, это блестящий образен смеси революции и кафешантана, банальностей и революционной фразы, примитива и претензии на философские афоризмы, то есть образец пошлости в конечном итоге.

— А разве на самом деле революция не была такой? Анна Андреевна назвала ее как-то «самодержавием в пролетарских одеждах», «кровавым карнавалом» с одним результатом: с чем боролись, на то и напоролись. Но я не поняла, почему именно мне нужно было смотреть этот шедевр пошлости? Или вы думаете, что я на своем веку мало видела подобных? Мне так немного осталось, дорогой вы мой, что я уже не имею права тратить время не только на говно, но и на все, что лежит рядом и считается годным к употреблению…

Помню, я как-то принес Ф. Г. новую книгу Андрея Битова «Аптекарский остров», очень понравившуюся мне.

— У меня сегодня неважно с глазами, если можете, почитайте, — попросила Ф. Г.

Я начал один из рассказов.

— Нет, это плохо, — остановила меня Ф. Г. через минуту. — Попробуйте, пожалуйста, другой.

Перевернув несколько страниц, начал другой. На этот раз Ф. Г. слушала минуты три:

— Но ведь это не литература. Это плохо написано. Или литература второй свежести, что невозможно: «свежесть бывает только первой, она же и последняя». Все остальное — тухлятина. Времени на нее нет.

— Но вы же читали Кочетова!

— Читала. Даже журнал с этим романом — как он назывался? «Чего же ты хочешь»? — выпросила на один день. Но разве я хоть раз назвала это литературой? Пусть это не роман. Пасквиль тоже вид творчества. Здесь ведь дело в другом: писания Кочетова — факт нашей жизни, и читать их нужно, чтобы знать, в каком бардаке мы живем.

Кочетова, помню, Ф. Г. читала при мне — два номера «Октября» в очередь со мною. Манера читать у Ф. Г. была очень своеобразной: она вздыхала, стонала, вскрикивала.

— Что? — спрашивал я.

— Нет, нет, ничего. Не хочу вам мешать — вы еще до этого дойдете!

А потом вдруг швырнула журнал так, что он полетел через всю комнату:

— Все, больше не могу. Эта сволочь считает, что страдания несчастных ленинградцев в годы войны, людей, брошенных собственным правительством на произвол судьбы, преувеличены! Нет, надо брать стул и идти с ним через весь город, на Тверской и там публично размозжить этому подонку череп!

Журнал она больше в руки не взяла, а когда через несколько дней я принес пародию Зямы Паперного «Чего же ты, Кочет?», она смеялась до слез и все повторяла:

— Ангел! Вы же знаете Зямочку — скажите, что я целую его, ноги согласна ему мыть и вытирать остатками своих волос!



Правда, когда я прочел абзац, где героиня пародии Уя (у Кочетова она Ия) говорит своему возлюбленному: «Ты знаешь, какого счастья хочу я?» «Какого, Уя?» — спросил он. — Ф. Г. всплеснула руками:

— Ой-ей-ей! За это Паперного у нас могут обвинить в порнографии! Там стоит где-нибудь его фамилия?..

Фамилия не стояла, но это Паперного не спасло. Его исключили из партии и уволили с работы из Института мировой литературы, придравшись к чему-то.

Когда же я месяца через два принес Ф. Г. коричневую книжку Шевцова «Во имя отца и сына», она на следующий день сказала:

— Нет, здесь надо говорить не о литературе. И вообще не говорить. Это же сочинение фашиста!

У меня в детстве была чудная книга — подарок родителей, — продолжала она, — толстая, тяжелая, с гладкими, плотными листами и изумительными иллюстрациями-гравюрами, тончайше выписанными. Это — «Сказки братьев Гримм». Мне их читали бесконечно, а потом и я сама тоже. Там есть одна сказка, не помню, как она называется: родился в семье долгожданный ребенок, девочку назвали Жданочка, и вскоре все собрались отпраздновать это событие. Мать спускается в подвал налить из бочки в кувшин вина. И видит: над бочкой на стене висит кирка — большая, с острыми концами. Села мать на скамеечку и заплакала:

— Вот вырастет наша дочка, пошлем мы ее в подвал за вином, а кирка упадет и пробьет ей голову!

Сидела, плакала, пока не пришел отец. Рассказала она ему все — он тоже заплакал. Потом то же самое с дедом, бабкой, тетушкой. Пока не пришел сосед, молодой, красивый парень, который снял кирку со стены:

— Теперь новорожденная останется целой!

Надо что-то делать, Глебушка. Нельзя не остановить это безумие. Иначе…

— Вы не оригинальны, — сказал я. — Сегодня днем, когда мы стояли в нашем коридоре литдрамвещания, курили и говорили о Шевцове, кто-то вдруг предложил:

— Братцы, пора переходить от слов к делу!

И знаете, какая была реакция? У всех языки будто присохли. Докурили, побросали окурки в урну и, понуро склонив голову, разошлись…

— Боюсь, что в этом все и дело, — сказала Ф. Г. — Боюсь, что страх навечно поселился в каждом из нас. Вы знаете, какой страшный сон меня преследовал в тридцатые годы? Ну, после тридцать седьмого. И этот кошмар я видела не раз: «Спасите! За мной гонится НКВД!» — просит меня запыхавшаяся корова. Я прячу ее в большой сундук, но никак не могу закрыть крышку—рога мешают. Слышу уже приближение погони, хочу попросить корову опустить голову пониже, но не могу сделать это, потому что ужасно мучаюсь, не зная, как обратиться к ней: «мадам», «гражданка» или «товарищ корова»?..

«Как грустно, когда они улетают!..»

Речь зашла про хиппи — Ф. Г. прочла статью о Вудстокском фестивале в «Театре».

— Я их понимаю. У них нет программы, у них отрицание ради отрицания, анархизм. Но нечто подобное испытала и я. Однажды, когда мне было лет пятнадцать, я, увидав проходившую по улице босую сверстницу (осень, холодно!), бросила ей свои туфли — модные, с тупыми вывороченными носками — фирмы «Вэра», — вот увидите, эта мода скоро вернется.

— Возьми и обуйся, — крикнула я.

Через несколько минут в комнату вошел отец.

— Я видел, что ты сделала, — сказал он. — Но я прошу тебя запомнить: здесь нет ничего заработанного тобою. Ничего.

Как мне тогда хотелось уйти из дома, как все вдруг стало чужим.

Мой старший брат, он погиб на фронте — пошел добровольцем в Первую империалистическую, зашел как-то ко мне в комнату — я тогда еще играла в куклы — ну, мне было лет восемь-девять, а ему четырнадцать, — обвел глазами мою комнату и сказал трагически:

— Здесь все краденое. Все краденое.

Он был легальным марксистом и прочитал тогда Прудона…

— Кто украл? — спросила я.

— Отец, — ответил брат, — и мать.

— Мама не могла украсть, не могла, — заспорила я.

Я ведь, вы знаете, ушла из дома, когда решила стать актрисой. Ушла с одним чемоданчиком. Но мама мне помогала — переводила ежемесячно небольшую сумму.

Однажды с моим приятелем-актером я зашла в банк и получила очередной перевод—несколько бумажных купюр. Когда мы вышли из массивных дверей, налетевший ветер вырвал у меня деньги. Я остановилась и, следя за исчезающими в вихре банковскими билетами, сказала:

— Как грустно, когда они улетают! — и не сдвинулась с места.

— Да ведь вы Раневская! — воскликнул мой приятель, сразу вспомнив героиню «Вишневого сада». — Только она могла сказать такую фразу.