Страница 6 из 93
Показателен здесь финал спектакля, всегда вызывавший у зрителя тихую радость, чувство очищения, а иногда и слезы. В этих последних трех минутах спектакля мир представал таким, каким он мог бы быть.
На сцене все пациенты психиатрической лечебницы, но на этот раз они являются такими, какими их увидела миссис Сэвидж, какими бы они стали, сложись их жизнь иначе: Ганнибал, никогда не умевший играть на скрипке, только мечтавший об этом, уверенно ведет смычок по струнам; боящийся публики Джеф, пианист-профессионал, вдохновенно играет на рояле; невзрачная, неуверенная в себе Ферри, тратящая всю энергию на то, чтобы кому-нибудь понравиться, обрела уверенность и стала красивой; Флоренс узнала счастье материнства — рядом с ней на диване ее сын; у миссис Пэдди открылся талант художника, и она изобразила море, которое теперь она наконец сумела увидеть. Мир людей, достойных того, чтобы желания их осуществились!
Учитель
О Павле Леонтьевне Вульф я много слышал. А однажды Ф. Г. спросила меня:
— А вы ее книгу не читали?
— Нет.
— Прочитайте. Говорят, хорошая книга. Я не читала — не могу: слишком это все для меня живое.
Павла Леонтьевна в своей книге (она была издана в 1962 году) больше рассказывает о других, чем о себе. Эти другие — знаменитые В. Ф. Комиссаржевская, К. А. Варламов, В. Н. Давыдов, М. Г. Савина. Рассказывает интересно, с актерским видением о ролях, сыгранных прославленными мастерами. В книге немало любопытных фактов, наблюдений и бытовых черт — я читал ее с увлечением.
Но мне хотелось найти в книге иное — Павлу Леонтьевну, актрису и учителя Раневской, всю свою жизнь влиявшую на нее.
Боюсь впасть в банальность, но П. Л. Вульф жила в то время, когда актеры с полным правом могли говорить о служении искусству, о высоком долге актера-творца перед народом. Отсюда и боязнь холодного ремесленничества, первых признаков его, мучение над ролями и чаше всего неудовлетворенность достигнутым, несмотря на явный зрительский успех.
Мне кажется, это отношение к искусству, где всегда театр — храм, а актер в нем творец, восприняла и Раневская.
О Ф. Г. Павла Леонтьевна написала немного. Несколько слов в главе о К. А. Треневе, который был восхищен исполнением Раневской роли Дуньки в его пьесе «Любовь Яровая». Вспоминая об одной из встреч с драматургом, Павла Леонтьевна рассказала: «Когда Раневская, игравшая Дуньку в Смоленском театре, начала демонстрировать некоторые кусочки своей роли, он, не сдержав своего восторга, начал громко хохотать. Превосходно владея южным говором, чувствуя фольклор, она прибавляла словечки от себя, которых не было в роли, в чем тут же пришлось ей каяться перед автором пьесы. Константин Андреевич еще веселее рассмеялся: «Нет, это чудесно, молодец, я непременно внесу в пьесу, непременно».
В другой, к сожалению, тоже не пространной записи П. Л. Вульф рассказывает о начале работы Раневской в Крыму — сначала в Евпатории, затем в Симферополе. Это был сезон 1918/19 года.
«Фаина Георгиевна Раневская вступила в труппу Евпаторийского театра после дебюта в роли Маргариты Каваллини в пьесе «Роман». Я готовила ее к дебюту, занималась с ней этой ролью. И потом в течение всей творческой жизни этой замечательной актрисы все ее работы я консультировала и была строгим, но восхищенным ее огромным талантом педагогом. Работая над ролью Каваллини с Раневской, тогда еще совсем молоденькой, неопытной актрисой, я почувствовала, каким огромным дарованием она наделена. Но роль Маргариты Каваллини, роль «героини», не смогла полностью раскрыть возможности начинавшей актрисы.
Зато в этот же первый сезон в Крыму Фаина Георгиевна сыграла роль Шарлотты в «Вишневом саде» А. П. Чехова, и сыграла так, что это определило ее путь как характерной актрисы и вызвало восхищение ее товарищей по труппе и зрителей.
Как сейчас вижу Шарлотту-Раневскую. Длинная, нескладная фигура, смешная до невозможности и в то же время трагически одинокая. Какое разнообразие красок было у Раневской — одновременно огромное чувство правды, достоверности, чувство стиля, эпохи, автора.
И все это у совсем молоденькой, начинавшей актрисы. А какое огромное актерское обаяние, какая заразительность! Да, я по праву могла тогда гордиться своей ученицей, горжусь и сейчас ее верой в меня как в своего педагога. Эта вера приводит ее ко мне и по сей день со всеми значительными ролями, над которыми Фаина Георгиевна всегда так самозабвенно и с такой требовательностью работает».
Поет Эдит Пиаф
— Наталью Кончаловскую знаете? — спросила Ф. Г.
— Всегда готов! — салютовал я.
— Она не только пионерские вирши пишет.
— Рад стараться, ваше высокородие!
— Ну и глупо! Не понимаю, что вызывает в вас такой приступ слабоумия?
— Самое короткое в мире стихотворение, написанное ею в соавторстве с мужем! С самим Сергеем Михалковым! еще до эпохальной «Нашей древней столицы» Кончаловская решила потягаться с Чуковским и написать новую, антибактериальную поэму-сказку для детей.
Муха села на варенье, — сочинила она первую строчку. В это время ее позвали к телефону, в коридоре, а Михалков, увидев сочиненное, добавил свое:
Вот и все стихотворенье!..
— Кончайте валять дурака, — остановила меня Ф. Г. — Наташа несколько раз звонила мне, приглашала. Я отнекивалась, сколько могла, но больше тянуть невозможно. Предлагаю вам сопровождать меня завтра в концерт Натальи Кончаловской, — сказала Ф. Г. безрадостно.
— А что будет петь несравненная? — спросил я.
— Вы меня иногда ставите в тупик: откуда у вас это берется? Ёрничаете над женщиной, не зная ее! «Я вам не давала никакого повода», — процитировала она неизвестно что. — Мы идем на концерт-лекцию «Поет Эдит Пиаф», и дадут его не в Театре эстрады, а в Московском университете! В Коммунистической аудитории! Надеюсь, понятно, что такая аудитория требует соответствующего настроя!
Священного трепета стены Коммунистической у меня не вызывали: сколько здесь выслушано лекций Радцига по истории Древней Греции, Ади Яновны по истории советского кино (был такой факультатив!), докладов и выступлений на комсомольских собраниях. Правда, на этот раз нас усадили на самые почетные места — в первый ряд, где никогда мне сидеть не приходилось.
На сцене появилась дама солидного возраста, но кокетливая и улыбчивая, очень аккуратная: на лбу тщательно уложенные колечки — одно к одному, отглаженное платье с оборочками и рюшечками, кружевной платочек, изящно выглядывающий из левого рукава.
— Ах, Париж, Париж, — начала она, — город снов и мечты! Не забыть его площадей, бульваров, улочек с кафе на открытом воздухе, предназначенных не для буржуа, а для простолюдинов. В одном из таких кафе меня пригласил на вальс человек с крепкими руками-рабочего.
«Откуда вы такая?» — спросил он. «Я из Страны Советов, из Москвы», — сказала я. И чудо: он, изумленный, прекратил всякие ухаживания и только просил об одном: «Расскажите о вашей стране!..»
Кончаловская сделала глаза и заговорщицки кивнула Раневской. Опешившая Ф. Г. растерянно улыбнулась и незаметно толкнула меня в бок:
— Не смейтесь, умоляю!..
Как ей было трудно! Кончаловская на сцене работала для нее, и только на нее. Она обращалась к ней, рассказывая о судьбе Эдит Пиаф, как бы предлагая разделить вместе с нею страдания певицы, а когда звучали фонограммы с голосом «парижского воробышка» (почему-то именно это сравнение пришлось Кончаловской более всего по душе, и она употребляла его без конца), когда Пиаф запела свои трагические монологи, рассказчица переживала вместе с ней, успевая посылать Ф. Г. выразительные взгляды: «Ну как?!» Слушая певицу, она кивала, показывая, что понимает каждое ее слово, одобряет наиболее, с ее точки зрения, удачные строфы, а после окончания песни закрывала глаза, не в силах прийти в себя от нахлынувших чувств и впечатлений и держа паузу. Если же в зале вспыхивали аплодисменты, Кончаловская вставала со своего кресла и величественно склоняла перед публикой голову — влево, вправо.