Страница 11 из 32
Второе письмо было от мадам Фуке.
«Ты окружаешь себя тайной, которую твой опекун заботливо оберегает, и забываешь окружать заботой мать, — писала она, впадая в риторику. — В утешение и во искупление твоей вины Роже повел меня на скачки в Трамбле. Как жаль, что я не бывала там раньше! Жокеи просто изумительны. Они напоминают мне нашу Мари — такие же маленькие, проворные. С той лишь разницей, что эти крошки меня обогатили, а на твою дочь мне приходится раскошеливаться. Выигранные деньги я отдала Жизель в счет октябрьской платы за пансион, которую ты еще не удосужился прислать. В воскресенье пойду на бега в Лоншан, чтобы заработать остальное. Не понимаю, почему ты не играешь на скачках? Мне кажется, молодой человек в твоем возрасте и обремененный, как ты, серьезной ответственностью не должен пренебрегать никакой возможностью улучшить свое материальное положение. Ты можешь сделать это по почте. Где бы и с кем бы ты ни был. Подумай об этом. Надеюсь, рядом с тобой есть женщина, которая тебе нравится и не отвлекает тебя от твоих обязанностей: во-первых, следить за своим здоровьем и, во-вторых, зарабатывать деньги. Если тебе что-то нужно, сообщи мне — я поставлю небольшую сумму от твоего имени с таким же усердием, с каким каждый вечер возношу за тебя молитву. Ты все перекладываешь на меня, но это главное, ради чего я живу…».
Последний конверт с множеством пометок и перечеркнутым адресом был отправлен из Тигревиля. Фуке узнал неровный почерк Мари на этом бумеранге, вернувшемся в исходный пункт и поразившем его в самое сердце.
ГЛАВА 3
На площади Двадцать Пятого Июля появился регулировщик в белых перчатках — верный признак воскресного дня. Фуке наблюдал из окна своего номера за этим роботом в полицейской форме. Машины, прохожие разъезжались и расходились в разные стороны, он же застыл на месте огородным пугалом, и только тень медленно описывала круг у его ног, как призрачная стрелка на циферблате солнечных часов. Когда удлиненный, смазанный контур кепи полицейского вытянется в сторону гостиницы, будет одиннадцать и колокола зазвонят к мессе.
Совершенно разбитый, Фуке сидел перед письменным столом. Если снова лечь, не встанешь до вечера. Знающие люди рекомендуют в таких случаях принять рюмку того же, что пил накануне, чтобы связать и выровнять разорванную нить между днем минувшим и нынешним. Каждое такое утро — бесконечное повторение пройденного. Чтобы не думать о письме Мари, которое он засунул с глаз долой под стопку писчей бумаги, Франсуа пытался работать и что-то вяло царапал на верхнем листе. Испытанный метод: увиливать от одного долга, хватаясь за другой.
«План скетча двойной рекламы: моющие средства — белье.
На сцене кардинал Ришелье. Ему что-то шепчет на ухо бородатый капуцин, знаменитый отец Жозеф. Кардинал внимательно слушает. Вдруг из-за кулис появляется атлет в белоснежных трусах (на эту роль можно взять какого-нибудь участника конкурса красоты с любого пляжа). Ришелье замирает от восхищения, потом отстраняет своего советника, протягивает руки к атлету и говорит в зрительный зал: „Ты — серое преосвященство, а это — белое блаженство… (название продукта)“.
Знаю, месье ОʼНил, все это никуда не годится, текст Ришелье надо доводить до ума, кроме того, вы скажете, что здесь не хватает женщин».
Вот и ударили колокола. В Тигревиле Фуке аккуратно посещал мессу. Это давало ему возможность посмотреть на Мари не в купальнике, а при параде, впрочем, он всегда ходил в церковь, когда надолго покидал Париж. Церковь — что-то вроде посольства страны, которую со всеми оговорками он признавал своей, где говорят на родном языке, где можно попросить защиты и убежища, официально покаяться наутро после возлияний и продлить визу. Какую визу? На продолжение все той же канители? Сколь веревочке ни виться… Но пока что Фуке быстро оделся и сунул письмо Мари в карман. Во всем есть свой смысл: если поддаться жгучему желанию узнать, что в нем написано, то можно сгореть на месте, так лучше уж приготовиться и встретить испытание достойно.
Вряд ли, думал Фуке, Кантен ходит в церковь по воскресеньям, но, видимо, относится к такой привычке вполне положительно. В первый раз, поняв по торжественному виду постояльца, куда и зачем он собрался, невозмутимый хозяин «Стеллы» только поднял брови. А сегодня, наверно, подумает: «Силен парень: и Богу, и черту служить горазд!»
Выйдя из номера, Фуке застыл на верхней ступеньке — увидел Кантена. Тот сидел за своей конторкой, углубившись в чтение; в очках у него было совсем другое лицо. Сказать ему, что ночной инцидент — просто случайность, что Фуке приехал в Тигревиль не за тем, чтобы шататься по кабакам, что у него есть дела, сослаться на три недели образцовой трезвости? Но оправдываться не пришлось. Поравнявшись с Кантеном, Фуке промолвил лишь: «Простите за вчерашнее». Удивленный взгляд, одобрительный кивок, дескать, ничего, все нормально, и Кантен снова уткнулся в книгу. Только и всего. Однако никакого облегчения Фуке не почувствовал. Он вышел на крыльцо и оглянулся на Кантена — тучи снова сомкнулись вокруг этого человека-утеса. Сплошная пелена и ни малейшего просвета, на который Фуке втайне надеялся: ни сочувствия, ни презрения. Глухая глыба. Наверно, это и есть та самая «правильность», которая так бесила Эно.
Церковь, вся в кое-как заделанных выбоинах и ничем, кроме этих боевых шрамов, не примечательная, стояла посреди площади, к которой сбегалось несколько улиц. По сторонам теснились яркие лавчонки. Их хозяева каждое утро, с упорством морского прибоя, извлекали на свет Божий и раскладывали на прилавках обломки старины: разные галантерейные диковинки, ортопедические приспособления, бляшки и пряжки морских офицеров. Вероятно, летом в храм приходит много народу, так что толпа выпирает на паперть. Сейчас такого наплыва не было. Обитая мягкой кожей дверь, едва не придавив Фуке пятку, закрылась с таким звуком, будто заткнули пробкой полупустую бутылку. Внутри было довольно темно, слабо освещены только хоры, от алтаря доносилась невнятная скороговорка священника, вразброд бормотали прихожане. Ученики пансиона Дийон расположились на своем обычном месте — у стены бокового придела, посвященного святому Антонию Падуанскому, который помогает отыскивать пропажи. Мари в платье из шотландки опускалась на колени невпопад. Фуке стал пробираться поближе к ней, прячась за колонны и с завистью думая об индийских принцах, голливудских звездах и нефтяных магнатах, которые могут похищать своих детей и увозить на другой конец света. Впрочем, обстановка этого небрежного благочестия больше подходила для мушкетерской интрижки. Фуке из своего укрытия не сводил глаз с Мари и сжимал в кармане сложенный пополам конверт. Интересно, гадал он, похожи ли молитвы Мари на письмо к Санта-Клаусу, или она умеет открывать душу без слов? «Господи, это моя дочь, помнишь, я Тебе говорил о ней. Услышь ее молитву, прошу Тебя. Вручаю ее Тебе и поручаюсь за нее. Мы ведь с Тобой друг друга знаем, особенно Ты меня…» Воспользовавшись моментом, когда все потянулись к причастию, он потихоньку, как школьник, воровато шуршащий конфетной оберткой на спектакле, вскрыл конверт:
«Дорогой папочка!
Я живу в пансионе. Воспитательницы тут добрые, мальчики и девочки тоже, кроме одной девчонки, которую зовут Моника. У нее иногда бывает такая болезнь, что ей несколько дней нельзя купаться, тогда все замечательно. Я живу тут в пансионе. Очень хочу, чтобы ты приехал меня навестить и научил плавать. Надеюсь, в Париже хорошая погода и у тебя в театре все в порядке. Пожалуйста, пришли мне что-нибудь в подарок и положи в посылку сигареты.
Целую тебя много-много раз…»
Что ж, ничего страшного, никаких откровений из уст ребенка и никаких отравленных стрел в сердце, которые дети иной раз посылают невзначай, но метко. Только чуть больнее обычного царапнуло душу сознание: как же нелепо устроена жизнь, — вот и все, что почувствовал Фуке, когда прочел это письмо. Но тут же у него мелькнула мысль, от которой кровь застучала в висках: «Если я сейчас покажусь и она увидит меня совсем рядом, то поверит, что ее молитва услышана, и решит, что я — как Бог: меня призывают — я являюсь». Страшный соблазн, которому он не раз уступал, когда при определенных, всегда одних и тех же, обстоятельствах приобретал власть над Жизель, Клер или кем-нибудь еще. Все видеть и знать о других, но оставаться невидимым и недосягаемым, не отвечать ни на мольбы, ни на звонки, ни на письма — такова тактика безвольного вседержителя-пропойцы. Погрязнув в малодушии и лжи, Фуке пытался представить это бессильное увиливание от всех обязательств как аскетическую покорность Божьему промыслу и мудрое смирение. Конечно, Господа на мякине не проведешь, но отчего не подбросить Ему наудачу такую идейку.