Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 46

Ха… Да он и сам не представлял, насколько был прав… Учитывая, чем в итоге кончил один Дима Эс и чего добился другой…

«…Я знаю, что справедливости нет нигде и закон джунглей — не наш эксклюзив. Но величие нынешней России — в ее абсолютном отрицательном совершенстве. Ибо с ног на голову здесь поставлено ВСЁ…»

Всё. Как есть всё. Если милиция у нас — главный нарушитель закона. Если наша армия своих солдат уничтожает гораздо эффективнее, чем противник. Если наша экономика идеально приспособлена для обеспечения нужд паразитических инстанций за счет производящих… Если талант, честь, та самая независимость мышления, бескорыстие, наконец, — искореняются целенаправленно, последовательно, беспощадно, всеми средствами (экономическими, пиаровскими, идеологическими, да просто насильственными: через увечья и убийства в казармах и следственных кабинетах)… А на самый верх тем временем забирается, всё под себя подгребает, всех имеет и в конце концов почти официально признается фактическим хозяином страны — воистину самый отвратительный. Холуй и провокатор. Профессиональный предатель своих покровителей. Последовательно лишивший себя малейшей человекообразности и уничтожающий все человеческое в поле досягаемости…

Когда с адреса «Дима-Эс…» мне велели ехать в Москву, никакими более конкретными указаниями это не сопровождалось. Но что за Дима Эс должен стать целью визита, догадаться было несложно.

Пробираясь обратно к себе на место, я машинально мазнул взглядом по одной из нижних полок, где никого не было, а только валялись поверх скомканного одеяла какой-то джемпер, плеер, бабский журнал… Я не сразу понял, что привлекло мое внимание, сделал по инерции еще шаг… Замер. Повернул голову — против воли. И тут же — волевым усилием — отвернулся.

Совсем идиот… Параноик долбаный. Тоже мне, на хрен, влюбленный шекспир…

11

В Москве я не был больше десяти лет — но за это время вдоволь наслушался о ее полном преображении, небывалом зажоре, нероссийском великолепии… Уж по крайней мере — о безнадежном ее отрыве от увечной нашей провинции. Так что я заранее ждал сильных впечатлений…

В каком-то смысле я не ошибся — они и впрямь были сильны. Никогда я не наблюдал ничего столь убогого в столь хамской своей самоуверенности. Не встречал ничтожество и наглость в таком сочетании и такой концентрации. Уродство и помпезность. Жлобство и претенциозность.



Самое забавное, что этот изнывающий от снобизма один из самых дорогих городов на земле оказался несравненно более провинциальным, чем родное захолустье. То есть глухой, заскорузлый — да обыкновенный, повсеместный, российский, генетический — провинциализм здесь возводился в невероятную степень уровнем понтов. От одной прямоты, с какой понятие «цивилизованность» здесь ассоциировали с лексемами типа «гламур» и выводили из уровня цен в бутиках, разило колхозом и навозом круче, чем от резиновых сапог бухой деревенской бабы, разгребающей компостную кучу. И если в естественных условиях ее, колхозницы, физиогномика и органолептика вызывают хотя бы смесь брезгливости с сочувствием, то та же самая бабища в тех же сапогах, вылившая на себя полтора литра французской парфюмерии и скроившая по данному поводу на опухшей морде выражение аристократического высокомерия, — отвратна и смехотворна…

Я ожидал, наверное, какого-то купеческого диковатого роскошества — но увиденное вызывало в воображении разве что образ босяка, после разграбления господской усадьбы блюющего «Дом Периньоном» на напяленный наизнанку фрак… И не было лучшей иллюстрации к северинским телегам о паразитизме как основе российского мироустройства, о режиме наибольшего благоприятствования имеющему наименьшее право на существование: даже в этой стране нигде более такая дрянь не была в таком шоколаде.

На улице Подольских курсантов, вбок от Варшавки, за забором мелкооптового рынка торчит бетонный каркас недостроенного заводского, видимо, корпуса. Там, прямо в продуваемых развалинах, на деревянных поддонах, или по соседству, в картонных и фанерных коробах, живут узбеки, гастарбайтеры без регистрации, работающие на соседнем рынке. Мое первое появление в руинах неожиданно спровоцировало всеобщий шухер — оказывается, единственными «белыми», появляющимися там, были менты, регулярно навещавшие здешних поселенцев и в лучшем случае собиравшие по сто рублей с носа (но имелась и вероятность быть отмудоханным независимо от пола и возраста, а могли увезти несколько произвольно выбранных человек в участок — тогда приходилось скидываться всем «землячеством» и выкупать).

Сюда, на Курсантов, я, сам незарегистрированный нелегал, вынужден был перебраться, когда лишился работы, а вместе с ней и жилого контейнера на Черкизовском рынке. Где вместе с молдаванами я пахал дворником за четыре с половиной штуки в месяц — горбатиться по уши в весенней грязи приходилось с шести утра до одиннадцати вечера без выходных (за единственный прогул вышвыривали), и оставалось лишь люто завидовать хохлушкам, продававшим колготки за сто пятьдесят рублей в день всего-то с девяти до пяти. Правда, их регулярно перли в здешнем же сортире хозяин прилавков азер Саяф или любой из тех, кому он дозволял. Или избивали — там же, в сортире. Например, за несанкционированный секс. Секс же, например, с рыночным дворником не только никогда не санкционировался, но даже среди продавщиц считался зазорным…

Зато, ночуя на поддоне, я оценил преимущество относительно теплого, пусть и чудовищно провонявшего контейнера. Утром я ехал на Каширку, где на остановке «Библиотека имени Льва Толстого» был рынок нелегальной рабсилы для московских строек, — или, скажем, на плешку Ярославского вокзала. Не имеющему никакой строительной специальности, мне светило только наняться разнорабочим: «сломщиком», землекопом, кидать лопатой цемент… За это платили с гулькин хрен даже по гастарбайтерским меркам, к тому же предложение многократно превышало спрос на живую силу, и временами приходилось драться (в прямом смысле) с конкурентами — как правило, таджиками, тоже сплошь неквалифицированными. Да и самостоятельные разъезды по городу были очень опасным мероприятием — мне си-ильно повезло, что я лишь единожды попался ментам и сумел отделаться пожертвованием всей имевшейся наличности (рублей ста двадцати). Хотя взять с меня всяко было больше нечего — могли засунуть в «телевизор» и всерьез отмудохать, покалечить… Но именно на стройке мне удалось закорешиться с мужиками, снимавшими, скидываясь по тридцать рублей в сутки с носа, всемером один жилой подвал: это был уже почти миддл-класс.

Мыться я ездил к Коляну Тюряпину на Мосфильмовскую. С ним мы были знакомы с незапамятных времен, когда Колян еще жил у нас в городе и работал в тамошней ежедневке в отделе культуры — литературным и кинокритиком. Он был тогда умный и злой и непрестанно ныл по поводу неуклонной деградации российских культурных стандартов, цитируя анекдот про семью лилипутов, где мужчины каждого нового поколения женились на лилипутшах еще меньшего роста и давали еще меньшее потомство: «Мы же так до мышей дотрахаемся!» Но когда Колянова работа аналитика исчерпала себя за практически полным отсутствием объектов анализа (почти все, что писалось и в особенности снималось в России, было именно что «ниже всякой критики» — до мышей мы таки успешно дотрахались), он вдруг поднатужился и слинял в Москву. Где пристроился, разумеется, в глянцевый журнал.

(Сначала он, правда, пытался работать в крутейшем издательском доме «Доводы и события» — но не глянулся лично его биг-боссу, знаменитому Стрюкину. Знаменит оный медиамагнат был среди прочего своим кабинетом для приема посетителей, отделанным малахитом, где сам Стрюкин сидел не на стуле, не в кресле даже — а на ТРОНЕ. В другом помещении — с развешанными по стенам портретами царской фамилии — он регулярно устраивал обеды, блюда на которые доставлялись из близлежащего ресторана чуть ли не в серебряных судках. Приглашение либо неприглашение на эти обеды для функционеров издательского дома означало соответственно барскую милость либо скорое увольнение… Колян же угодил в опалу еще при самом первом разговоре с боссом, когда имел неосторожность без должной восторженности отозваться о каком-то фильме, который, как оказалось, Стрюкину нравился. С тех пор все без исключения тюряпинские тексты заворчивали — до тех пор, пока он не свалил по собственному желанию. Впрочем, глянцевая столичная пресса приютила Коляна.)