Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 16



Сколько же можно, думала она, начинать жить сначала? Как-то она встретила в Минске сополчанку. Обнялись, поплакали. Анна затащила к себе домой, согрела чаю. Асьма – коротышечка, кругленькая, глаза черные, как пуговицы. С годами она еще покруглела. Анну удивило, что Асьма одета по-модному – шапка «столбом» и пальто меховое. И губы Асьма еще подкрашивает, и ногти красит. Рядом с ней в своем старом пальто, платке и ботинках стоптанных – она любила ходить на фабрику пешком в любую погоду, а было там километра три – Анна почувствовала себя совсем старухой. Она возвращалась с первой смены, Асьма же сказала, что «гуляет по бюллетеню».

Асьма пила чай из блюдца, с сахаром вприкуску, и разглядывала ее комнату. Покрытый ковром диван, зеркальный шкаф, занавески на окнах – ситец, а по нему березки, домики и елочки, подарок Веры. Цветы из поролона в вазочке – Вера их не одобряла, бархатную вишневую скатерть, которую сберегла чудом и в трудное время не продала – память о Белостоке. Осмотрела и Анну, как эту мебель, безжалостно своими пуговицами. Сказала: «А ты бы могла еще устроиться! Хочешь, познакомлю тебя?»

Анне от этих слов даже кровь в лицо бросилась.

Мамочка моя! И как у нее язык повернулся сказать такое! Молодых сколько в девках сидит… Хотя бы у них на бисквитной фабрике!

«Что ты, Асьма, – сказала Анна, – зозуля наши года уже сосчитала». Но Асьма усмехнулась, погляделась в зеркало и вдруг призналась: «А я замужем, Анна. Года еще нет. Нашла-таки себе старичка. Полковник в отставке» Она рассказала Анне, как нарочно устроилась в Дом офицера, в книжный киоск. Как приглядела себе вдовца-полковника.

«Пусть молодые в девках сидят, – сказала Асьма. Наш возраст в цене. Конечно, баба и без мужика проживет, но боюсь я, Анна, старости. Заболею – и воды никто не подаст… Молодые о том не думают, а нам уже думать пора. Вот потому и в цене наш возраст, что старики охотнее женятся. Девчонка не всякая за старика пойдет, да и старик, если разумный, под пару себе подбирает…»

Анна слушала Асьму, ее неприличные речи и удивлялась: о чем женщина думает. Одного века, видно, мало ей, хочет два прожить… Все же в гости к Асьме выбралась – ради любопытства. Асьма хвалилась – и телевизор у нее, и холодильник. А шубу котиковую тоже полковник ей подарил. Не соврала Асьма. И телевизор и холодильник – все у нее было. И муж был. Полковник в отставке Лев Демьяныч. Крепенький такой старичок, лицо красное, волос сивый – седой, одним словом. По дому ходит в тапочках, командует – в армии привык. Асьму зовет Асенькой, сам чай заваривает.

Стали прощаться, он Анне руку целовать – еле отдернула. Рука грубая, рабочая. Да и не привыкла Анна к таким коникам…

Шла домой от Асьмы, посмеивалась, головой качала. А пришла, отомкнула дверь – в доме тихо, печка вытопилась, наверху остыла, а внизу еще теплая. Достала из печки котелок с кашей, поела без аппетита. Не то чтобы она завидовала Асьме, но тишину своего дома за двадцать лет одинокой жизни услышала как бы впервые.

Вспомнила первого мужа Асьмы, заместителя командира полка по хозяйственной части Назипа Шарипова. Справный был парень, хоть и ноги колесом. Глаза татарские, узкие, веселые. Не имел привычки женщинам руки целовать, а все же далеко до него этому полковнику.

Асьма затеи своей не оставила. Неделя прошла, зовет к себе: «Приходи, я вечеринку собираю». Пришла Анна, платье надела самое лучшее, туфли лаковые, косу заплела веночком – не хотела подругу позорить. В общем, нарядилась, как на Ноябрьскую. А там – народу! Пальто на пальто, шапка на шапке. Лев Демьяныч в передней гостей встречает, руки целует женщинам. Посадили ее за стол, а рядом полковник, трошки помоложе хозяина, голова, как шар, блестит. А сам шустрый, в тарелку ей всего накладывает – и салатика и селедочки. Она уходить, и он за ней – шасть в коридор. Пальто подает и сам одевается. Вышли за дверь. Он: «Я вас провожу». Как Борис когда-то. Она: «Что вы, я близко тут». И чуть не бежать.



На другой день Асьма ей выговаривала: «Ты что, девчонка? Солидный человек проводить хотел, а ты „пых, пых“. Семнадцать лет тебе? Не о любви речь. На что я деньги покидала? Стол какой сделала?..»

«Да, – думала теперь Анна Устиновна, – не знала, не гадала, что встретится мне такой человек на моем пути. Степан, Степан… И чем ты меня взял? Молчанием. Первый – глазами синими, второй – наганом, а этот – молчанием, верностью…»

Познакомились в одном доме. Сидели рядом, как у Асьмы с тем лысым полковником. Только тут не он ей, а она ему в тарелку накладывала, угощала его, хотя сама была в гостях, – а он – брат хозяина. Он, Степан, одет был плоховато, рукава пиджака потертые. Смущался, прятал руки и ел мало. И все помалкивал. А когда в двери стучали новые гости, хозяева на него смотрели – и он шел открывать. Потом все выпили и стали просить Степана, чтобы он на скрипке сыграл. И скрипку вынесли. Он отказывался, глаз не поднимал. Тогда она, Анна, сказала негромко: «Сыграйте, Степан Лукич». Он поднял на нее глаза, какие-то виноватые, чистые, протянул руку за скрипкой… Как он играл! И пока звучала скрипка, она сидела гордая, и ее не покидало сознание того, что всю эту прекрасную музыку, этот плач и стон чьей-то души, вызвала к жизни она, ее негромкое: «Сыграйте, Степан Лукич».

И еще было неловко ей, как будто он при всех рассказывал ей что-то свое, сокровенное, назначенное для нее одной…

Когда расходились, она оделась сама, он не догадался ей помочь, но пошел рядом с ней, не спрашивая, хочет она или не хочет. И всю дорогу молчал. Так молчал, как будто все уже между ними сказано…

Она приехала в К. с твердым решением и только дразнила его, сказав, что должна подумать. Она привыкла к нему, к тому, что он приходит к ней по вечерам, старательно вытирает ноги о половик и садится на табурет у двери, подальше от нее. Они слушают радио и пьют чай, – кроме чая, она ничего не выставляла ему, чтобы он не думал, будто она его приваживает.

Еще на фабрике, подсчитывая последние замесы перед концом смены, она с удовольствием начинала ждать вечера, той минуты, когда за ее окнами, за низким забором, промелькнет знакомая кепка. Он починил ей все, что имело отношение к его профессии, – он был электриком. Работал он тоже молча, иногда насвистывал, но она запрещала – «свистеть в доме – денег не будет». Потом он уходил, и она просила его затворить ставни. И когда он затворял их, громыхая за окнами болтами, у нее на сердце было тихо и ласково, как будто кто-то тепло укрывал ее во сне…

Она каждый день собиралась сказать Вере, что выходит замуж. Но все откладывала. Она все чаще подумывала, что так и уедет, не сказав ни слова. «А что, дочушка! Ты выходила замуж – сказала мне? Дала отчет? Так и я тебе отчитаюсь…»

Но она знала, что есть и еще причина, отчего она откладывает разговор с дочерью. В последние дни она мало думала о нем. Ее захватили воспоминания, они ширились, как река в разлив, отдаляли ее от Степана, и где-то на том берегу едва виднелась одинокая фигурка в поношенной кепке.

Радиокомитет помещался в старинном здании. В его больших прохладных комнатах всегда словно не хватало света. Особенно это ощущалось весной, когда К. был залит солнцем, а тут приходилось жечь электричество. Зато летом, в жару, здесь была благодать. Толстуха Нюта, редактор молодежного вещания, говорила, что только это ее здесь и удерживает – она плохо переносила жару. Нюта четырнадцать лет работала на радио. Работала, чертыхаясь, кляня все на свете, порываясь уйти куда-то – в газету, в театр, в издательство. Слухи о том, что Нюта уходит, постоянно носились в воздухе этого дома, а ее слова «Господи, когда все это кончится!» давно стали поговоркой. Сама Нюта, пожалуй, знала, что это не кончится никогда. Она любила радио, любила этот дом, его прохладные комнаты и населяющий их веселый, остроязыкий народ. Ей нравилось чувствовать себя в эпицентре новостей, первой узнавать о событиях, происшедших в мире. Ее ужасно волновали спешка, накладки, авралы, чепе, напряженная атмосфера, которая постоянно царила здесь, но в последние годы заметно пошла на убыль – почти все выступления давались в записи.