Страница 12 из 101
Война действительно окончилась раньше, чем ей понадобились мы, но Герберта она слегка задела: он дослужился до младшего капрала. Так и не добравшись до Франции, он вернулся домой без единой нашивки, и прошло много времени, прежде чем мы узнали, что причиной тому было его доброе сердце. Оказалось, что он сторожил шпиона, дожидавшегося казни в Тауэре (автограф шпиона пополнил его коллекцию), и во время воздушного налета выпустил преступника из камеры, чтобы тот мог понаблюдать за интересным зрелищем. Всерьез же война коснулась нас только дважды: когда погиб мой рыжий двоюродный брат Сент — Джордж и когда наша новая няня получила известие, что ее жених пропал без вести. Няня, Оливия Додж, была пухленькой доброй девушкой с приятным лицом, напоминавшим пенсовую булочку, с двумя черными смородинами вместо глаз (лучшее, на что можно было рассчитывать во время войны), и нам было жаль ее, потому что мы знали от родителей, что надежды почти нет. Однако она продолжала надеяться, и чудо произошло: няня разыскала своего жениха в лондонском госпитале, контуженного и погруженного в глубокую депрессию. Поначалу он не узнавал ее, но она не отчаивалась и в один прекрасный день с гордостью представила обитателям детской очень высокого, темноволосого мужчину с маленькими усиками, который почти все время молчал. Они поженились, переехали в Актон и стали, как я надеюсь, жить — поживать и добра наживать.
Глава 3
Мне исполнилось тринадцать лет, и дела шли много хуже, чем я предполагал. Я лежал в постели в спальне Сент — Джона, прислушиваясь к топоту ребят, спешивших на завтрак, и когда наконец стало тихо, попытался разрезать себе ногу перочинным ножом. Но нож был тупым, а нервы у меня слишком слабыми для такой работы.
Я вернулся в дом моего детства, где все стало иным. Сад через дорогу, каникулярная Франция, был закрыт для меня: я не мог больше войти в гостиную, где, сидя в обтянутом ситцем кресле, мать читала нам вслух и где я плакал над рассказом о детях, которых хоронили птицы. Я и не подозревал, когда был маленьким, что в доме, где мы живем, могут быть такие мрачные комнаты. Теперь я входил туда через боковой вход, как слуга, хотя никакие слуги не потерпели бы той грязи, в которой жили мы [8]. Перед моими глазами встает класс с облупившимися, забрызганными чернилами партами, который почти не грела чугунная печь, раздевалка, где пахло потом и грязной одеждой, каменные ступени, стертые сотнями ног, которые вели в спальню, разделенную тонкими деревянными перегородками — они не давали уединения, и по ночам не было секунды, чтобы кто‑нибудь не кашлянул, не скрипнул кроватью, не пукнул, не захрапел. Много лет спустя, когда я прочел проповедь об аде в «Портрете художника» Джойса, я узнал землю, в которой обитал прежде. Цивилизация осталась позади, я попал в страну варварских обычаев и необъяснимой жестокости, страну, где я был чужаком и двурушником, где меня травили. Разве не был мой отец директором? Я был сыном Квислинга в оккупированной стране. Мой брат Раймонд был школьным префектом и старшим по дому, иными словами, одним из коллаборационистов Квислинга. Меня окружали силы сопротивления, но я не мог перейти на их сторону, не предав отца и брата. Мой двоюродный брат Бен, младший префект, из богатых Гринов, не мучился угрызениями совести и тайно работал против Раймонда, снискав себе таким образом большую популярность, и мне не было жаль его, когда во время второй войны с немцами его на основании Постановления 186 посадили в тюрьму, не предъявив никакого обвинения.
Несправедливость породила несправедливость.
Хотя дети могут быть чудовищно жестоки, физическим пыткам меня не подвергали. Если бы я был хорошим спортсменом, то, наверное, стал бы у членов сопротивления своим с молчаливого согласия большинства, но я ненавидел регби едва ли меньше, чем сейчас ненавижу крикет (в шесть лет он был моей любимой игрой). Бег нравился мне потому, что он давал возможность остаться одному на пустынном лугу или в перелеске, а я в то время любил лес. Он был моим естественным убежищем. На широком берхемстедском лугу, прошитом брошенными траншеями корпуса военной подготовки, среди вереска и утесника и дальше, в березовой роще, я мог, драматизируя свое одиночество, представлять себя одним из героев Джона Бьюкена, пробирающимся тайными путями через шотландские болота навстречу врагам.
Я научился хитрить и часто прогуливал уроки. Чтобы не ходить на военную подготовку, я выдумал дополнительные занятия по математике и даже называл фамилию учителя, который якобы со мной занимался. Странно, что никому не пришло в голову это проверить. Пока другие переодевались, я незаметно выскальзывал из Сент — Джона с книгой в кармане и поднимался на холм, куда вела узенькая тропинка. Это была очень укромная тропинка, даже парочки не гуляли по ней, потому, наверное, что двоим по ней было не пройти. По одну сторону от нее простиралось возделанное поле, а по другую был овраг, заросший боярышником, с углублением посередине, где я прятался и читал принесенную с собой книгу. Какую? Не помню точно. Тело уже диктовало моему разуму новые желания. «Поэма о Гадесе» сэра Льюиса Морриса казалась мне исполненной удивительной красоты и страсти, и возможно, что я читал вот этот монолог Елены Прекрасной:
Сегодня эти строчки кажутся претенциозными, но они по- прежнему пахнут убежищем и тайной.
К литературе приходишь окольными путями, и я часто брал с собой в овраг «Паоло и Франческу» Стивена Филлипса, как теперь какой‑нибудь мальчик, сбежав с уроков, берет стихотворные пьесы Кристофера Фрая, и представьте, в этой банальной драме тоже были строчки, приближавшиеся к поэзии: «последний, предзакатный стон раненых королей», «бесплодный гулкий стон пустого моря», — а я в боярышнике не привередничал.
Сознание, что меня в любую минуту могут обнаружить, заставляло мое сердце так колотиться, что порой я даже испытывал что‑то похожее на счастье. Запах будит во мне воспоминание намного острее, чем звук или даже вид, например, я бессознательно привыкаю к запаху мастики или моющего средства, без которого дом перестает быть домом, если я, отворив входную дверь, вдруг не чувствую его. Поэтому теперь, когда мне за шестьдесят, я помню запах листьев и травы, росшей в том овраге, намного лучше, чем грозные звуки шагов или башмаки какого‑нибудь прохожего, ступающие на уровне моих глаз. В 1944 году я, стыдясь себя, заночевал в безопасном Берхемстэде в гостинице «У лебедя», вдалеке от самолетов и дежурств на крыше с Хью. Мне приснился книжный магазин Смита на Хай — стрит, из которого я много лет назад украл «Железнодорожный журнал». Там по — особому пахло, не так, как в других магазинах Смита, и я вновь ощутил этот запах. Во сне я нашел на одной из полок книгу, которую давно искал, и утром, не позавтракав, поспешил в магазин, чтобы проверить, сбудется ли сон. К моему разочарованию, книги там не оказалось, и к тому же я с порога почувствовал, что знакомый запах исчез, а без него магазин был уже не тем. Я справился о владельце, которого хорошо помнил, и мне сказали, что он умер в прошлом году. Наверное, новый хозяин убрал источник запаха, так долго жившего в моем воображении.
8
Памяти свойственны преувеличения, но лет двенадцать назад, задумав написать роман о школе, я побывал там снова и увидел, что ничего не изменилось. Я бросил роман, потому что не мог заставить себя прожить там несколько лет даже мысленно, предпочел школе колонию для прокаженных и отправился в Конго, чтобы узнать там цену потери. — Прим. автора.
9
Перевод Р. Дубровкина.