Страница 2 из 138
— Пошли, ребята! — с нарочитой гордостью предложил пострадавший. — Не хватало нам еще Федосея!
Студенческая лава хлынула на улицу. Серега и Гриша задержались в зале. Теперь они были одни и стояли возле окошка, не мигаючи глядя на него: вдруг откроется, вдруг кассирша сообщит, что случайно два билета остались, вот возьмите, и таким образом их выдержка будет вознаграждена.
Чудес, однако, действительно не бывает. Дверца не раскрылась, и не было похоже, что такое случится с нею в ближайшее время. До отхода поезда оставалось пять минут. Об этом сообщил ржавый репродуктор своим хриплым, вроде бы тоже проржавленным голосом.
Серега и Гриша, не сговариваясь, выскочили на перрон. У них решительно не было никаких надежд, и все-таки выскочили. Вдоль вагонов, важный и несокрушимо бескомпромиссный, вышагивал Федосей Михайлович.
Студенты-неудачники неприязненно посматривали на него. Относительно прошлого этого человека у них не было ни малейшего сомнения: ясно, при старом режиме Федосей Михайлович был околоточным, и, наверное, в этом же городе. Рассчитывать на то, что он утратит хотя бы на миг бдительность и даст ребятам возможность проскользнуть мимо и нырнуть в вагон, не приходилось. Такое могло случиться с любым, но только не с Федосеем Михайловичем.
Паровоз между тем запыхтел, засвистел, загудел так же хрипло, как и торчавший над перроном репродуктор, и, дернув вагоны раз и два, медленно поволок их от станции. Перед Серегиными и Гришиными глазами поплыли улыбающиеся рожи знакомых и незнакомых студентов.
— Пошли пешком, — тихо и осторожно предложил Гриша.
— Пошли! — живо согласился Серега, радуясь тому, что и сам сейчас думал о том же, — значит, решение, которое они принимают, не такое уж безумное.
От города до их Завидова около семидесяти верст, если идти напрямую. А они избрали путь по железной дороге, по шпалам — так, рассудили, не заблудимся, доберемся до Лысых Гор, сойдем с полотна, свернем влево, подымемся на гору, а там, полями, через Липняги, Дубовое, Березово — прямо в Завидово. К следующему утру, глядишь, будем дома.
И они пошли, влекомые силою, которой нету на свете равных, той самой, что гонит к родным пределам из дальних-предальних краев, из-за гор высоких, из-за морей бескрайних несметные стаи птиц, а из бесконечных странствий — отъявленных бродяг и блудных сыновей.
Вчера еще не оставлявшие Завидова ни на один день Серега и Гриша и не подозревали о существовании этой силы. Да и сейчас думали не о ней, а лишь о том, как бы поскорее добраться домой, поесть с дороги (Серега пойдет к Угрюмовым, там, поди, покормят), отдохнуть с часик, а потом — в лес, где теперь синими звездами мерцают подснежники, где вот-вот взовьются белые и душистые фонтаны черемухи, где в густом кустарнике темнеют сорочьи гнезда, а сами сороки подстерегают на чьем-либо подворье неосторожно оброненное курицей яйцо, чтобы тут же еыппть его; в лес, в лес, где вскорости запоют соловьи… А на реке дядька Артем по прозвищу Апрель; сейчас он непременно на бережку, караулит от Тишки и Пишки свои рыбачьи сети; послушает-послушает он лягушек и скажет многозначительно: «Орут, окаянный их дери, слушать аж противно, а ведь они поют. И не просто — про любовь поют! Вот ведь какое дело!» — он не прибавит ничего более, полагая это излишним. Серега и Гриша тихо присядут рядом с Апрелем и будут тоже слушать. Хорошо!
Из лесу они пойдут в поля, потому как из шестнадцати своих лет половину провели в степи, нередко оставались там с ночевкой, слушали перепелов, доглядывали за лошадьми, считали крупные и яркие ночные звезды и пели, пугая темноту, «Взвейтесь кострами». Были у них дела в поле и посерьезнее. В тридцать третьем году в Завидове из пионеров организовали отряд и назвали его легкой кавалерией по охране урожая. Серега и Гриша, которые были в отряде вроде командира и комиссара, и теперь не знали, почему — кавалерия, ежели в колхозе-то оставались какие-нибудь две-три клячи, а в их отряде не было ни одной лошади. Ребята ведь только и делали, что сидели день-деньской на своих наблюдательных вышках и следили, чтобы «кулацкие парикмахеры» не обстригали в мешки созревающих колосьев ржи или пшеницы. Однажды Гриша и Серега увидали за таким занятием Екатерину Ступкину, крупную и всю какую-то круглую, похожую на дыню, рябоватую бабу, беднее которой на селе и не было никого. Шума не стали подымать, взяли грех на свою душу — отпустили Ступкину. Ну, какой она парикмахер, да еще кулацкий, ежели в избе кусать нечего ни ей, ни ее ребятишкам, из коих половину она уже успела похоронить прошлым летом. Правда, не у нее одной случилось такое горе. На селе прошел слух, что Стешка Луговая будто бы сознательно уморила голодом своих близнецов-сыновей — все в том же тридцать третьем, унесшем так много человеческих жизней и не удостоившемся хотя бы простого упоминания ни в одном из учебников новейшей истории.
Не вспомнили о страшном том годе и Серега с Гришей, шагая по шпалам, как по лестнице, брошенной плашмя на землю. Идти было очень неудобно. Если наступать на каждую шпалу, то приходится семенить, а через одну — шаг получается слишком широк, аж штаны трещат, и быстро устаешь. Так и шли, сбиваясь, спотыкаясь, и все же, как им казалось, достаточно быстро. Но вот остановились, чтобы передохнуть. Оглянулись, а городок, оказывается, — вот он, рядом, под горой. Шли более часа, а ушли, думается, всего на версту — дорога-то петляет.
О тридцать третьем подумали на второй день, когда спускались в Завидово и когда избитые в кровь ноги едва волочились, а голова кружилась от жажды и голода. Возле многих изб и теперь еще можно было заметить горки ракушек, перламутрово вспыхивающих под солнцем, — пять лет назад, вылавливая их в реке и в лесных озерах, люди пытались спасти себя от смерти. Многие избы стояли с заколоченными окнами, многие были порушены. На месте бывших дворов взметнулась цыганка — так в Завидове звали лебеду какой-то особой породы, с красноватыми листьями. Всякий раз она являлась на свет божий как вернейший признак запустения, его неизменный, постоянный спутник.
С горы ребята увидели, как от пруда, что посередь селения, течет жиденький ручеек коровьего и овечьего стада. За ним, помахивая самодельным кнутом, поспешал мальчуган, белые волосы клубились над его головой, излучали сияние, похожее на нимб. Однако к лику святых этого отрока-пастушонка едва ли можно было причислить. В свои какие-нибудь восемь лет он успел запастись полным набором грубых мужицких словосочетаний и теперь щедро награждал ими непослушное разноплеменное стадо. В довершение всего, как бы вспомнив о чем-то таком, чего никак уж нельзя перенести на иной час, прямо на глазах у проходящих мимо девчат принялся сосредоточенно и деловито править невеликую нужду. Стадо сейчас же замедлило движение, как бы дожидаясь своего повелителя. Некоторые коровы остановились вовсе. Козы, эти богом сотворенные и им же проклятые создания, только и ждали такого момента — немедленно устремились в сторону, не имея никакой другой очевидной цели, а подчиняясь единственно своей вздорной козлиной привычке лезть туда, куда не полагается. Козьего чуткого слуха не миновал, однако, звонкий и сердитый глас пастуха, подкрепленный многообещающим хлопком кнута. Их бородатый вожак тотчас же остановился, подпял голову, скосил в сторону заканчивавшего свое дело пастушонка бесьи глаза, затем рысыо помчался обратно в стадо, все остальное козье отродье поспешило за ним.
— Павлик, ты что так материшься? — удивленно спросил Гриша, когда приблизился и узнал в пастушонке своего младшего братишку, — Ты хочешь, чтобы я тебе уши пощупал, а? Кто тебя заставил пасти? Сам, наверно, напросился, да?
Поскольку вопросов было задано много и требовалось еще решить, на какой из них отвечать в первую очередь, Павлик некоторое время молчал; встреча со старшим братом была для него полнейшей неожиданностью. Будь оп парнишкой не деревенским и не располагай такой большой властью, как сейчас, Павлпк, вероятно, бросил бы все и кинулся Грише на шею. Но оп родился в Завидове, к тому же в семье Угрюмовых, где телячьи нежности не в чести, где больше ценятся характеры грубовато-суровые, сдерживаемые до известной поры какой-то внутренней железной крепости и упругости пружиной.