Страница 15 из 49
Гриша не только рассказ, но и пьесу написал для меня — «Кин IV». Когда он пришел в театр нам ее читать, то сказал, что фотография Гафта стояла перед ним и он писал. Мы ее начали репетировать, но потом не поладили с Игорем Квашой, который был режиссером. Сейчас не стоит вдаваться в подробности этой истории, но тогда я один выступил на собрании и сказал, что пьеса мне не нравится. Что-то мне тогда показалось, не знаю… Я Игоря очень люблю, он мой друг, и меня с ним связывает вся жизнь. Считаю, что он замечательно поставил пьесу «Кот домашний средней пушистости», которую Горин написал для нас по повести Войновича. Но тогда у нас не сложилось. А «Кина IV» потом с успехом сыграли в другом театре. И слава богу, что он появился. И если я Гришу хоть капельку вдохновил на это, то значит, какая-то польза была и от меня. Гриша мягкий и умный человек, он мне это простил: история с «Кином» ничуть не повлияла на наши отношения. В последнее время, когда мы с ним говорили, он обещал для меня еще что-то написать.
А главную роль в «Коте домашнем средней пушистости» сначала должен был играть другой артист. Но мне этот материал тоже очень понравился. И потом, вероятно, Горин и Войнович уговорили Квашу, чтобы играл я. Так и случилось. И я им за это очень благодарен. Спектакль идет в «Современнике» уже десять лет, и самое интересное, что он не устаревает. Он вроде из того времени, но и сейчас абсолютно современен. И в этом «виновата» не только незначительность качества перемен, а и то, что в нем точно найдена природа вечных вещей. Он, можно сказать, продолжает «линию кроя» гоголевской «Шинели». И если мы все оттуда вышли, то Гриша Горин — прежде всего. Можно только представить, какой огромный успех был десять лет назад, на премьере «Кота». Помню, в Москву тогда приехал Артур Миллер, американский драматург, классик. Он был на премьере и после сказал нам: «Действительно изменились времена, если вы играете такие спектакли». Он до сих пор аншлаговый, мы играем его редко, раз в месяц, но на него никогда нет лишних билетов. А теперь мы его решили оставить в репертуаре именно в память о Григории Горине.
Я, кстати, Грише тоже писал. Эпиграмму, которая ему ужасно не нравилась. «Пишите, ваш талант бесспорен, а юмор, эрудиция — пусть вас не беспокоят, Горин, у вас всегда есть дикция», — любя сказал я ему. Но когда ее однажды читал на публике, то увидел, что Гриша как-то хмурится.
Интересно, что потом, когда он вел клуб «Белый попугай», другие передачи, я никогда не обращал внимания на его дикцию, это звучало очень симпатично: и его «ш» далекое, и «с» нетвердое. И если бы их не было, то это надо было бы придумать.
И еще одна эпиграмма у меня появилась благодаря Грише: «Как столб относится к собакам, так отношусь я к критикам-писакам». Это его идея, которую я где-то за столом от него услышал, и мне она так понравилась, что я взял и зарифмовал ее.
Когда Гриша ушел из жизни, я подумал вот о чем. Говорю об этом не потому, что сейчас должен обязательно писать только хорошее. Горин, мне кажется, был последним при нашем поколении человеком, именно из тех больших писателей, занимавшихся не устным словом, которым, например, неоспоримо прекрасно владеет Жванецкий, а языком, литературой, высоким классом словесности. Я не собираюсь их сравнивать, они абсолютно разные. Жванецкий гениален в своем, он чувствует то место, где «болит», точно находит его и говорит: «Вот тут!» А уж когда обнаружит, то ему достаточно пролететь и иголкой ткнуть, чтобы выразить это, нас уколоть, и мы будем хохотать, потому что о том, что разглядел в нас, он сказал раньше всех. Вот как ищейка, которая находит спрятанный наркотик там, где люди не могут ничего отыскать.
А Горин — он писатель. Наверное, и он мог бы заниматься устным, эстрадным словом, как Аркадий Арканов, его друг, с которым он начинал. Но его туда не тянуло, не увлекало только забавное. У Горина другая природа, он занимался повествованием. Это гораздо тоньше, изобретательнее, там больше вложено труда, разума, ощущения времени, сердца, мудрости. Его интересовало, какая была погода, какой был ветер, какие были глаза. Интересовало, откуда человек пришел и зачем, что он почувствовал, как у него екнуло сердце, как он дыхнул, как заплакал и из-за чего. Это проблема человека, которой занимался Чехов, другие наши великие писатели. Ею же занимался и Гриша, а больше этим пока никто, наверное, сейчас так не владеет.
Что касается его драматургии, то она вся трагикомична. Дальше все зависит от того, кто ставит и кто играет. Там есть возможности для мощного поворота в сторону драматизма, одиночества, безысходности, счастья, неудачи, боли, освобождения, радости. Гриша брал классику, работал с известными сюжетами, потому что в них есть вечные вещи, которые прекрасны именно тем, что содержат жизненно важные категории от основания до их вершины, от падения до взлета. Он облегчал и сокращал им путь к зрителю, рассказывая об этом таким языком, когда то, что было давно, становится очень близким и современным. И низкий поклон ему за то, что он этим занимался. Я не знаю другого такого, как он.
У меня с Гришей был однажды случай незабываемый, и вышел он, кстати, с рассказом «Случай на фабрике № 6». Он попросил меня записать этот рассказ на пластинку вместе с Андреем Мироновым. Я пришел на запись не в том настроении и записал отвратительно. К тому же читать с листа я не могу — не понимаю ничего. Я так разозлился на себя, что решил поработать и выучить рассказ наизусть. Работал над ним около года. И вот наступил момент, когда Гриша пригласил меня на свой творческий вечер. И я прочитал. Успех был, поверьте, большой. Гриша сказал, что подобного исполнения он не слышал. И как мне потом передавали, на своих вечерах говорил: «Ну, этот рассказ читает лучше всех Гафт». А я уже думал, что я вообще не чтец. Потом еще несколько раз исполнял при нем это произведение. К сожалению, оно не записано. Но «Случай на фабрике № 6» — единственное, что я когда-либо читал с эстрады, и единственный рассказ, который за всю свою жизнь запомнил наизусть. Считаю, что это такой высоты произведение — шедевр на все времена. В нем рассказана история маленького человека, который не умел ругаться, не умел приспособиться к тем, с кем жил и работал. И умер оттого, что его не понимали. Он не только не умел тем языком разговаривать, а и думать так не мог. Это был остаток прекрасного, которое умирает от собственной чистоты, от собственной наивности. Есть такие люди или нет таких людей — но то, что написал Горин, замечательно. Этому веришь, без этого нельзя жить.
Гриша всегда приходил на все мои премьеры. И когда я его видел, то думал: «Сейчас, наверное, какой-то комплимент сделает». Мне нравилось с ним беседовать, потому что он говорил не просто хорошее, а то, что меня вдохновляло. И я иначе, чем с другими, с ним разговаривал, по-другому был свободен. Его присутствие помогало мне быть интересным в разговоре, быть может, и для себя тоже. С ним было легко, я видел, какими глазами он смотрел. С другим человеком иногда закрываешься, а с Гришей — наоборот, потому что он умел замечательно слушать и заведомо к тебе хорошо относился.
И в то же время Горин не какой-то там кабинетный сочинитель, все время твердящий о литературе и театре, и лишь о них с ним и можно поговорить. Гриша был мужчиной! Прекрасно пил, ел, курил трубку, очень красиво одевался, носил качественные дорогие костюмы, свитера, ботинки, менял машины. Он был мен — вот кто. Широкий человек, который не забивал голову мелочами, нормально и естественно относился к окружающим вещам. Никогда я с ним не общался только как с писателем. Потому что Гриша воспринимался прежде всего как сильный, спортивный, шикарный мужик с прекрасным торсом, замечательной шеей. Он хорошел год от года, становился по-настоящему красивым. Будто его мастерство слилось с ним и одно способствовало другому. У себя в кабинете он сидел и что-то придумывал, занимался своим делом, там-то уж точно он был только писателем, но вне этих стен это абсолютно не мешало ему быть любым.