Страница 20 из 47
Не договариваясь, Малкин и Гирш Оленев-Померанц думали об одном и том же: чей сейчас черед? Грамотея Моше Гершензона? А потом? Всю жнь они стояли в очереди. Очередь была их отечеством: очередь за хлебом, очередь к врачу, очередь за квартирой, очередь, чтобы пожениться, очередь, чтобы умереть. Кто стоял в ней, тот был еще жив. Страшно вымолвить, но смерть придавала жни какой-то смысл. У самой же жни его не было, хотя им казалось, что они, пусть и на короткое время, до очередного разочарования, его нашли.
– Пойдем дерябнем, – не отступал Гирш Оленев-Померанц.
– Нехорошо загодя устраивать поминки.
– Ты знаешь, Ицхак, иногда так хочется дать тебе в морду.
– Так дай.
– А иногда, Ицхак, хочется получить от тебя в морду…
Видит Бог, когда-то Ицхак Малкин мог и в морду дать, и выпить как следует. Поводов было предостаточно. Но он считал, что еврей ни кулаками, ни водкой ничего не добьется.
– Придется одному, – грустно промолвил Гирш Оленев-Померанц и поплелся в ту сторону, где воздвигали трибуну и откуда веяло решимостью и ненавистью. И блкой победой.
Ицхак остался один. Прислушиваясь к гулу загорающегося, как костер, митинга, он перебирал в памяти все, что связывало его с Моше Гершензоном.
Малкин сшил ему первый костюм, когда еще была жива Э Моше Гершензон принес ему домой отрез дорогой английской шерсти.
Ицхак долго снимал мерку, что-то записывал в замусоленную книжицу, облывал, как школьник, кончик карандаша, так же долго замерял материал, потом аккуратно выдернул нитку, поджег ее, понюхал и сказал:
– Англией пахнет. Хватит и на жилетку, и даже на заплаты.
Верный своей привычке Малкин снова стал мять и комкать отрез, а пока его комкал, притихший Моше Гершензон разглядывал комнату. В застекленной рамке висела Почетная грамота с благодарностью от Командующего Первым Белорусским фронтом маршала Рокоссовского, а чуть поодаль – вырезанный популярного журнала портрет полководца в парадном мундире.
– Тоже английский материал, – скромно, но не без гордости сказал Ицхак.
– Это вы ему шили?
– Приказали, вот я и сшил. А вы знаете, кто он такой?
– Они все для меня на одно лицо. Жуков?
Ицхак не стал ему объяснять – пусть для него он будет Жуковым, если уж он и впрямь не узнал Рокоссовского.
– Когда примерка?
– Через три дня. Он, – Малкин ткнул в портрет, – меня тоже торопил, но я и к нему только на третий день летал.
Моше Гершензон был ужасно доволен обновой. А ведь он с пятнадцатилетнего возраста ходил к лучшим виленским портным. Сыновья Товия Гершензона, владельца стекольной фабрики, могли позволить себе такую роскошь.
Подтянутый, опрятный, всегда чисто выбритый, с гладко зачесанными светлыми, как у белобрысого немца, волосами, Моше Гершензон отличался от всех послевоенных заказчиков Ицхака. Он и платил иначе. Вынимал внутреннего кармана старого пиджака пачку банкнот, перехваченных белой полоской бумаги с цифровой пометкой, и небрежно бросал на стол.
– Не надо экономить, надо много зарабатывать.
Зарабатывал он и в самом деле много. Он работал зубным техником, делал протезы для отставных майоров и полковников и их жен, для своего прямого начальства, доставал по первому его требованию всевозможные дефицитные товары, начиная от югославских обоев и кончая финскими мебельными комплектами «Эдвард».
В те годы он был соломенным вдовцом. Сын его Исаак жил с матерью, бухарской еврейкой, шумной, красивой женщиной, встретившейся Моше Гершензону в далеком и унылом Ашхабаде. После ее смерти Исаак перешел к отцу, но вскоре они рассорились, и сын оставил Моше, а через полгода и вовсе уехал в Москву. Гершензон аккуратно посылал ему каждый месяц деньги, надеясь на то, что сын опомнится и вернется.
Каждый год Моше Гершензон шил у Ицхака Малкина два костюма – один летний и один зимний. Гершензону были по душе его молчаливость и даже суровость, умение слушать и держать язык за зубами (самое трудное испытание для еврея). Одинокий, подозрительный Гершензон нуждался в исповеднике. Не станешь же ливать душу какому-нибудь дородному майору или полковнику с провалившимся ртом!
Удивляли Малкина и проявлявшаяся порой широта его натуры, и непонятные выходки, вызывавшие завистливые сплетни и кривотолки. Однажды Ицхак увидел сшитый им для Гершензона костюм на вильнюсском дурачке Хаимке. Он щеголял в обнове, как жених на свадьбе, высовывая рукавов свои обмороженные в гетто руки и громко, на всю улицу, выкрикивая:
– Наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка!..
Встретившись через некоторое время с Моше Гершензоном, Малкин не удержался и спросил:
– Вы что, недовольны моей работой?
– У сумасшедших тоже должны быть праздники… Стыдно – ходит оборванный еврей на виду у всего города, а нам хоть бы хны.
Когда Ицхак возвращал ему лишние деньги, Моше с улыбкой успокаивал его:
– Берите, берите. Рот, Ицхак, – свалка миллионов, только успевай лопатой грести.
– Рот – прихожая тюрьмы: ляпнешь лишнее и сядешь.
– И это правда. Святая правда.
Моше Гершензон был богатым человеком, пожалуй, самым богатым среди заказчиков Малкина. У Ицхака возникали смутные подозрения, что не только на протезах и на золотых коронках тот разбогател. Для таких подозрений было основание.
В один осенних дней – кажется, это было через год или через два после смерти Эстер – Моше Гершензон ни с того ни с сего повел его, как он выразился, в свое «родовое гнездовье» на Заречье. Они миновали костел Святой Анны, перешли через мостик над Вилейкой и по узкой улочке поднялись на пригорок, где стоял трехэтажный кирпичный дом с облупившимися стенами.
– В этом доме я родился, – сказал, странно волнуясь, Моше Гершензон. – Если бы мне вернули то, что принадлежало моему отцу на земле и под землей, то и мои правнуки были бы…
Ицхак был старше Моше Гершензона почти на десять лет. В молодости такая разница в годах не так ощутима, а вот в старости… Тем не менее они именно в старости неожиданно сдружились. Моше Гершензон уже не проводил впечатления богача; он был похож на всех стариков, чьи жены умерли, а дети разлетелись кто куда. Деньги, правда, у него и сейчас водились, но, как говорил Гирш Оленев-Померанц, кошелек его сильно обмелел по вине Счастливчика Изи.
Счастливчик Изя не тратил своего драгоценного времени на лепку чужих зубов – он занимался более прибыльным делом, приторговывал золотом, скупал его в Литве за рубли и через посредников переправлял в Польшу, куда и сам стремился при удобном случае уехать. Не брезговал он и валютой в чистом виде, перепродавал американские доллары, французские франки и немецкие марки. Не в пример отцу, щеголю и франту, Счастливчик Изя носил потертую курточку, выцветшие джинсы, ботинки шяуляйской фабрики «Эльняс».
– Если ты не член Политбюро, то нечего и высовываться, – поучал он своего и без того ученого отца.
Однако затрапезный вид не спас молодого Гершензона. Он попался, был отдан под суд и получил восемь лет тюрьмы строгого режима. Моше Гершензон и ухлопал половину своего состояния на то, чтобы его оттуда вытащить. Счастливчик Изя отсидел три года, вышел тюрьмы и через месяц укатил в Израиль. Моше Гершензон тогда весь поседел. Да и как не поседеешь, если не понаслышке знаешь, что такое тюрьма. Первый раз все для него кончилось счастливо. Беженец Литвы, он в сорок первом в казахском городе Аральске получил повестку в военкомат. В то время он работал расфасовщиком в погрузочном цеху солевого комбината. Солдатская каска, свист пуль не очень прельщали молодого Моше. Он совершил кражу – вынес с комбината три кулечка соли, чуть больше полутора килограммов, и, к своей радости, был задержан охраной и препровожден в милицейский участок. Еще тогда, в кабинете следователя-казаха, он отдавал себе отчет в том, что между моментальной гибелью в штрафбате и смертью новобранца, отложенной, как недоигранная шахматная партия, на день, на месяц, пусть даже на год, большой разницы нет. Он понимал, что рискует головой, но вышел победителем: переждал за решеткой четыре года. Не погиб, не потерял ногу, не закоченел от холода.