Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 142

Почему же Лондон и Париж так усердно толкали Россию в объятия Германии, всемерно саботируя Временное правительство?

Я много раздумывал над этим вопросом. Многое мне стало ясно только в эмиграции, здесь мне пришлось, впервые в жизни, столкнуться с настоящей, реально существующей Европой — и правящей, и буржуазной, и социалистической. И я понял, что той Европы, которую носила в своем сознании русская интеллигенция, никогда вообще в природе не существовало. Мы думали, что там, за далекими, бескрайними, русскими просторами, вдали от жестокой царской реакции, есть блаженные страны всяческого демократического и гуманистического совершенства! Увы, этой, я бы сказал, «русской Европы», созданной по образу и подобию наших собственных политических идеалов, мы, оказавшись в эмиграции, нигде не нашли. «Нашей» Европы так же нигде не существует, как не существует идеального СССР, созданного ныне воображением европейцев, чающих нового, справедливого социального порядка. За наш самообман мы отомщены самообманом горшим европейцев!

Где же все‑таки источник недоброжелательства, а иногда и нескрываемой враждебности к Временному правительству союзных кабинетов? Прежде всего, в общей тогда всем воюющим западным странам максималистской психологии. Ведь тогда общественное мнение только еще созревало — в Германии к брест — литовским, в Париже — к версальским целям войны. А тут вдруг, перед самой трудной боевой кампанией 1917 года, «нелепое», донкихотское заявление Временного правительства о каких‑то новых, демократических целях войны. «Свободный русский народ, защищая свои границы, не стремится к завоеванию чужих земель, не хочет ни с кого взыскивать дани и стремится к скорейшему заключению справедливого всеобщего мира на началах самоопределения народов».

Музыка будущего! Конспект знаменитых впоследствии 14 пунктов мирной программы президента Вильсона осенью 1918 года оказался опубликованным слишком рано. Оказался ласточкой, которая еще ждала весны! «Тайные договоры» союзников, оглашения которых так настойчиво требовали — в своих воззваниях к русским солдатам — принц Рупрехт Баварский и в своих прокламациях, речах и статьях Ленин, отстояли от этой новой программы войны на таком же почти расстоянии, как Марс от Земли. (Конечно, программа войны центральных держав в своем утопическом максимализме ни в чем не уступала проектам Антанты.) Враждебная реакция союзников на новую военную политику революционной России была вполне естественна: ведь они оставались в старом психологическом мире довоенной Европы, мы же, первые в Европе, — перешагнули за черту этого мира, ощутили новый строй международных отношений, намеченный, но не осуществленный Лигой Наций!

Теперь, в 1933 году, слова манифеста Временного правительства о целях войны едва ли кому‑нибудь в Европе покажутся столь возмутительными и неприемлемыми. Но нам пришлось писать его чуть ли не через две недели после того, как из Парижа пришло телеграфное согласие на желание наше включить всю Польшу (австрийскую, германскую и русскую) в границы Российской империи (на автономных, впрочем, началах). Телеграмма же эта, в свою очередь, последовала в ответ на согласие царя образовать из германских земель по левому берегу Рейна независимое буферное государство под протекторатом Франции.

Впрочем, напряженная борьба между Временным правительством и кабинетами Лондона и Парижа во все время Февральской революции шла не столько о самом пересмотре целей войны, сколько по его поводу. Временное правительство вовсе не собиралось ссориться с союзниками из‑за шкуры еще не убитого медведя. Мы просто хотели победить! Нам нужна была боеспособная армия! А для того, чтобы сделать ее способной к бою, нужно было дать войне новые цели, понятные рядовым бойцам, с новой, рожденной революцией психологией. Во всяком случае нужно было говорить другим, новым дипломатическим языком, который не напоминал бы ненавистный фронту старый «империалистический» язык царизма. Если в мирное время армия — последний аргумент дипломатии, то во время войны вся дипломатия — только служанка армии. «Говорите что хотите и как хотите, — взывал в заседаниях Временного правительства А. И. Гучков к министру иностранных дел Милюкову, — только говорите такие слова, которые подымают боеспособность армии». Война имеет свою психологию, победа — другую, часто совсем противоположную. После революции нам нужны были на фронте такие дипломатические выступления Антанты, которые приблизили бы и Россию, и всех ее союзников к победе, а победа создала бы в сердцах людей новые настроения, наверное, совсем непохожие на настроения армии, переутомленной войной. И разве мы все не видели, как Версальский договор, в атмосфере первых месяцев победы, подписал не только Клемансо, но и Вандервельде [133]— лидер 2–го социалистического Интернационала, теперь требующий всеобщей, в случае войны, забастовки. Кто знает, что бы подписали столь ненавистные союзникам пацифисты из Советов, если бы Россия победила… А летом 1917 года и России, и союзникам нужно было только одно: чтобы наша армия из состояния фактического перемирия, установившегося в первые два месяца после падения монархии на всем русско — германском фронте, вернулась к активным боевым действиям.





Должен с удовлетворением сказать: сэр Джордж Бьюкенен и Альбер Тома, заместитель Палеолога, отлично понимали смысл военной дипломатии Временного правительства. Они видели, что словесный «империализм» способен только укрепить влияние пораженцев на фронте, озлобить Советы против Временного правительства, разрушить столь необходимое тогда для успеха войны единство нации. Они оба понимали, что случившаяся в начале мая смена лиц на посту министра иностранных дел (вместо Милюкова — Терещенко) была не результатом «интриг» приехавших в Петербург после революции делегаций иностранных социалистов, а неизбежным актом Временного правительства на пути к восстановлению активных операций русских армий. Можно сказать, что уход Милюкова из Министерства иностранных дел совпал с моментом самых лучших отношений между союзниками и Временным правительством. Увы, тут случилось недоразумение. Оно состояло в том, что сначала в дипломатических кругах Лондона и Парижа смену лиц в Министерстве иностранных дел поняли как решение Временного правительства свою новую дипломатию ограничить односторонним отказом России от тех выгод, которые в случае победы выпали бы на ее долю. Особенно одобряли Париж и Лондон наш отказ от Константинополя. Ибо сама «военная» необходимость уступить его России весьма раздражала Париж и очень не нравилась Лондону [134]. Новые представители революционной России казались изощренным государственным деятелям Антанты наивными дурачками, которые горели страстным желанием, совершенно бескорыстно, во имя, так сказать, революционной идеи, голыми руками выхватить из огня войны горячие каштаны для союзников. Я помню, как один из союзных дипломатов в разговоре со мной еще в самом начале революции сказал: «Ну что же, если Россия отказывается от Константинополя, тем лучше для нас; это приблизит конец войны». Но можно ли было русскому переутомленному солдату вот так просто заявить: отказавшись от всех материальных выгод победы и всех земель в Польше, впредь мы будем воевать только для того, чтобы Англия получила колонии Германии и ее флот, Франция — Эльзас — Лотарингию, «Ренанию» и огромную контрибуцию, Италия — славянскую Далмацию и т. д. Такое толкование демократической программы войны было бы явным безумием! Ни Терещенко, ни князю Львову, ни мне никогда и в голову не приходило, что в Лондоне и Париже могут так упрощенно истолковать военную политику Временного правительства. При первых же разговорах нового министра иностранных дел с иностранными дипломатами недоразумение разъяснилось. В переводе на дипломатический язык манифест Временного правительства о новых целях войны гласил: Временное правительство предлагает союзным державам всем вместе пересмотреть цели войны и со своей стороны заранее заявляет, что для скорейшего заключения мира Россия готова отказаться от своей доли военной добычи в меру уступок в этом вопросе других, союзных с ней, великих держав. Все лето мы добивались от Лондона и Парижа скорейшего созыва междусоюзнической конференции для пересмотра целей войны. Все лето в Лондоне и Париже такой созыв всячески оттягивали. Самое согласие на конференцию было получено только после нашего наступления. Нудные и раздражавшие обе стороны переговоры тянулись месяцами. В союзных нам столицах просто не хотели понять или, скорее, признать, что революция не только акт свержения монарха, но еще и длительный процесс коренного перерождения всей психологии страны. Теперь, после вихря революций и контрреволюций по всей Европе, политики и государственные деятели лучше понимают, что такое революция. Тогда союзники относились к действиям Временного правительства так, как будто такое непомерно огромное событие, как исчезновение монарха в России, никакого влияния на международную политику России не должно было и не могло оказать. А если все‑таки оказывало, то в этом вина слабой, безвольной, находящейся в плену у Советов новой государственной власти.

133

Вандервелъде Эмиль (1866–1938) — бельгийский социалист, в 1914–1937 гг. член правительства Бельгии. В 1922 г. приезжал в Москву на судебный процесс над партией левых эсеров в качестве их защитника.

134

Кстати, в предложениях сепаратного мира, которые делались России до революции, всегда в качестве главного козыря фигурировал все тот же Стамбул. И, заключая сепаратный мир с Германией, император Николай II имел бы хороший козырь в руках; он лично из рук Германии его не хотел.