Страница 17 из 82
Я проводил в пионерской комнате, то есть на Северном полюсе, целые дни. Листал книжки о Севере. Разглядывал глобус. Дул в горн и стучал на барабане. Но не учился.
В ноябре 1950 года завуч школы Надежда Гавриловна Кравченко остановила маму в коридоре и спросила:
— Ваш сын знает азбуку?
— Да, и считает до ста.
— Пускай идет в класс.
— Но ведь ему еще нет семи…
— Я разрешаю. Это лучше, чем байдыки бить в пионерской комнате.
— Спасибо, Надежда Гавриловна.
Так в шесть лет я стал учеником первого класса.
Конечно, были небольшие проблемы с именем. Имя Родина звучит, что говорить, но все же немного нелепо. Кто‑то из маминых учеников спросил:
— Галина Антоновна, а какое уменьшительное будет от «Родина»?
— Уменьшительное? — не поняла мама. — Нет у Родины уменьшительного.
— Нет, я про вашего сына.
— Родина… так и будет Родина.
— А когда в футбол играет?
— Ну и что?
— Неудобно кричать: «Родина, Родина! Пасуй мне!»
К разговору подключились другие ученики.
— Можно называть его Радик, — предложила одна девочка. — Ему пойдет. Помните, в «Молодой гвардии» был Радик Юркин, помните?
Мама уступила. С тех пор меня стали называть не Родина, а Радик.
И все же маме нравилось имя Родина. В день моего шестнадцатилетия она подарила мне томик Стефана Цвейга с дарственной надписью: «Сыну моему, носящему гордое имя Родина, в день рождения — с любовью».
Счастье мамы длилось недолго. В 1951 году, в двадцать девять лет, у нее нашли туберкулез легких и категорически запретили общение с детьми. Она вынуждена была оставить дневную школу и устроиться в вечернюю, для взрослых. Большего удара, чем этот, она еще не получала. Ее любовь к детям была страстной, всепоглощающей. Но болезнь оказалась сильнее. Никогда больше мама не вернулась в класс. Призвание жизни так и осталось нереализованным. Ученики скучали по ней. Даже спустя тридцать лет, когда я приезжал в Днепропетровск на традиционный сбор, взрослые «дети» вспоминали школьный «Северный полюс» и Галину Антоновну, энергичную, худенькую учительницу, перетряхнувшую всю школу.
Я был примерным учеником, получал пятерки и четверки. Но я не был таким раскованным, как другие. Еще бы, сын учительницы!
— Радик! — одергивали меня. — Ты что это разбегался? Прекрати сейчас же, пока маме не сказали.
Нет, я не боялся наказания. Мама не была со мной строга. Я не хотел видеть ее плачущей. Не знаю почему, но глаза у нее всегда были на мокром месте. Впрочем, сегодня, задним числом, я понимаю, что терзало ее душу. Но тогда меня это раздражало.
Все кругом знали, что мы бедные.
К моему несчастью, бабушка когда‑то научила маму кроить домашние тапочки. Так вот, мама достала где‑то кусок брезента и вручную сшила мне примитивные, ужасного вида чуни… не знаю, как их еще можно назвать.
Однажды в класс вошла завуч школы Надежда Гавриловна с коробкой в руке и сказала:
— Дети! Как вы знаете, прошло шесть лет, как мы очистили Родину от фашистской нечисти. Страна восстанавливает разрушенные фабрики и заводы, строит новые дома…
Мы, ученики 2 класса «А», слушали Надежду Гавриловну, что называется, вполуха, заинтригованные таинственной коробкой. И вот, после долгой торжественной преамбулы, завуч перешла к разговору о все еще не изжитых трудностях, которые испытывают семьи, потерявшие на войне отцов. Она указала на меня и сказала:
— Среди таких нуждающихся — ваш одноклассник Радик Нахапетов. Отец его погиб, мама тяжело больна, жить им негде, кушать не на что. Вы, наверное, заметили, в какой неудобной и холодной обуви ходит Радик. А ведь зима на носу.
Весь класс стал искать глазами мои ноги. Я подтянул их под сиденье, готовый провалиться сквозь землю от стыда.
— Так вот, — продолжала завуч, — за отличные успехи и поведение в первой четверти администрация школы награждает Радика Нахапетова ботинками. Не стесняйся, Радик, подойди ко мне.
Надежда Гавриловна раскрыла коробку, вынимая оттуда пару черных ботинок.
Мои уши горели огнем. Я не мог тронуться с места.
— Иди же! — еще раз позвала она.
Я оставался сидеть.
Надежда Гавриловна подошла ко мне:
— Носи на здоровье и учись хорошо! Передавай привет маме!
Положила ботинки на парту и ушла.
Неожиданно у меня появился второй папа. Куда бы мы ни шли — в кино ли, в парк или в столовую, нас сопровождал какой‑то дядя, которого мама называла Петр Степанович. Он был учителем математики, всегда ходил с непокрытой головой и хромал на левую ногу. И еще у него были голубые глаза.
Вначале он показался мне злым, но мама объяснила, что Петр Степанович в детстве перенес много насмешек из‑за своей хромоты, но добрее человека, чем он, мама еще не знала. Может быть, к маме он и был добр, но мне никогда не улыбался.
На какое‑то время, с помощью Петра Степановича, мы стали жить получше: ночную коечку в чужом углу сменили на крохотный сарай. Это было уже что‑то! Мы не знали, правда, как будем зимовать в этом сарае, но зато у сарая была настоящая дверь, и она запиралась.
Новый папа то и дело поучал меня. Я прятался за мамину юбку и смотрел букой. Но постепенно привык к его замечаниям и даже старался их выполнять. Возможно, Петр Степанович намеревался сделать из меня настоящего мужчину. Я помню, что он давал мне глотнуть пива, когда пил сам. Как бы там ни было, спустя год я стал называть Петра Степановича папой.
Туберкулез легких подтачивал здоровье мамы, она еще больше похудела и стала похожа на скелет. Теперь ей не разрешали преподавать даже в вечерней школе, боясь, что туберкулезная палочка может остаться на кусочке мела, или на тетрадке, или в воздухе. Между тем мало кого беспокоило здоровье сына, который постоянно находился рядом с больной женщиной.
И вот маму отвезли в больницу. Она оставалась там долго, нескончаемо долго. Петр Степанович куда‑то уехал, и я остался в сарае один.
Появилась завуч школы.
— Радик, — сказала Надежда Гавриловна. — Твоя мама очень больна. Очень больна, понимаешь?
Я кивнул.
— Ты предоставлен самому себе. Школу это беспокоит, понимаешь?
Я снова кивнул.
— Нам ничего не остается, как отправить тебя в детский дом. Ненадолго. До тех пор, пока мама не поправится.
Мне было все равно. Я уже привык к тому, что мама не встает с кровати и мне из‑за этого самому надо стирать трусы и рубашку.
Надежда Гавриловна, — сказал я. — Мама умрет. Я слышал, одна бабушка сказала, что мама умрет, потому что у нее кожа стала серая, как земля. Это не так! — сказала Надежда Гавриловна. — Мама непременно поправится. Ты должен… должен верить в это.
— Угу.
Мне хотелось попасть в детский дом, в новую атмосферу. Мне надоело проводить дни в больнице, где я обязан был декламировать стихи, развлекая больных. Раз детский дом «детский», значит, там хорошо!
Впоследствии я узнал, что в дополнение к туберкулезу у мамы тогда была и внематочная беременность. Новый папа хотел ребенка. Но куда Петр Степанович уехал и почему — оставалось тайной. Может, он обиделся на маму? Может, разлюбил? Не знаю. Да это меня и не заботило. Даже лучше, что его нет: меньше придирок.
Шел 1953 год.
В 1971 году, студентом режиссерского факультета, я снял свой первый короткометражный фильм. Он назывался «Помнишь?». В нем рассказывалась история мальчика, только что принятого в детский дом и проведшего там свою первую ночь. Незабываемую ночь.
Меня определили в детский дом, расположенный в центре Новомосковска, недалеко от реки Самары (приток Днепра). Когда‑то до войны мама училась там в педагогическом училище.
Была зима.
В Новомосковск, находившийся в пяти часах езды от Днепропетровска, меня доставил незнакомый мне человек, чей‑то родитель. Сдал с рук на руки и удалился.
Ночная дежурная, снабдив меня кальсонами и маечкой, проводила в палату и показала кровать. Дети, а их в палате было около тридцати, притворились спящими, но, как только дежурная ушла, закидали меня подушками и, вырвав из рук фибровый чемоданчик, вытряхнули содержимое наружу.