Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 118

Хочется писать легкое, а не трудное. Трудное — это когда пишешь, думая о том, что кто-то прочтет. Ветка синтаксиса, вернее — розга синтаксиса, все время грозит тебе. А писать легко — это писать так, когда пишешь, что приходит в голову, как по существу, так и грамматически.

Как нравится Метерлинк! Его «Втируша» (хорошо ли переведено — Втируша?), его «Слепые»! Слепые, которых вел зрячий священник, вдруг начинают чувствовать, что что-то случилось — это умер их поводырь: умер среди них, но некоторое время они не знают, что случилось именно это.

Как он прелестен, Метерлинк! Как я его всегда любил! Когда попадает в руки одна из этих книжек — или в несколько декадентском оформлении «Нивы», или в зелененьком издании Саблина, — радуешься: это возвращается молодость: да, да, это спутник молодости — замечательный, прелестный, превосходный, неповторимый, единственный во временах и народах Метерлинк!

У него опущенные вниз, несколько лукавые усы богатыря. Он фламандец. Станиславский увидел его впервые в шоферской куртке, в кепке, у автомобиля. Он один из первых автомобилистов. Он написал об этой машине, о быстрой езде на ней, о дороге. Это первые впечатления человека среди зарождающейся новой техники, техники во имя скорости.

Кстати, эту технику нельзя было бы остановить — даже пожелай это сделать, как некий, скажем, Савонарола; в самом деле, пожелай-ка остановить технику во имя каких-либо, кажущихся тебе правильными, исторических или нравственных целей — разве можно это сделать? Остановить скорость? Это приведет к катастрофе, так как стремление к скорости, по всей вероятности, заключено как раз в той глубине сознания, в которой и рождается нравственность.

Метерлинк создал «Монну Ванну», «Синюю птицу», «Смерть Тентажиля», «Принцессу Мален». Это пьесы; лучшее же, что он написал, это «Жизнь пчел» и некролог об умершей собаке.

«Жизнь пчел» кажется мне колоссальным произведением. Я не естествоиспытатель и не могу уличать Метерлинка в каких-либо неправильностях в научном смысле, — вероятно, они есть; вероятно, педанты совсем отвергают эту книгу. Мне, которому из пчел больше всего нравится, что пчелу в науке называют «апис», — т. е. именем быка (она же и действительно бык с упрямой головой, с упрямо опущенной мощной головой), мне, повторяю, эта книга кажется великолепной. Я тоже подумал как-то, что может быть написана драма из жизни пчел с фигурами царицы, воинов, рабынями, — черными, летящими фигурами с лицами как в масках, с глазами-шарами и с человеческими мечами в руках.

Его относят к декадентам. Что это значит? Он реален; в мире, который он создал, все в соответствиях, все вытекает из другого, ничто не падает, все продумано. Что может быть правильней, естественней той сцены в «Синей птице», когда перед удивленными Тильтилем и Митилью вдруг появляется за столом, накрытым к ужину, множество детских головок в разноцветных шапочках. Это давным-давно умершие маленькие братья и сестры Тильтиля и Митили, оживающие здесь, в стране воспоминаний. Они переглядываются, подмигивают друг другу, стучат ложками по столу, они мерцают своими шапочками — пунцовыми, голубыми, алыми… Вот все исчезло!

Что ж тут декадентского?

Да и что защищать от педантов и, в большинстве случаев, невежд великолепного и единственного в своем роде поэта! Он сказал, этот поэт, о собаке, что наиболее заводит в тупик этого нашего друга, когда хозяин наказывает его за лай на пришедшего в гости приятеля. Для собаки нет этой категории: пришел гость — любой приятель, знает она, может быть, это тот же враг.

Этот декадент был теплым, веселым любителем природы, животных, — со своим автомобилем был одним из первых поэтов именно новой техники, казалось бы, обязанной его ужаснуть.

В годы вскоре после Версальского мира появилось несколько замечательных немецких романов. Их называли экспрессионистскими. Фамилии авторов были — Верфель, Пе-руц, Мейринк. Эти романы были, можно сказать, фантастическими. Однако это не была фантастика, резко расходящаяся с бытом, с житейским, подобно, скажем, фантастике Гофмана. В этой экспрессионистской фантастике фигурировал реальный город, реальные люди, однако происходило нечто странное, что заставляло реальных людей попадать в жуткие положения.

Пожалуй, больше всего это было похоже на Достоевского, которого, кстати, экспрессионисты считали своим духовным отцом. Это фантастика, рождающаяся от колебания света и теней, от возникновения на пути преграды, угла, поворота, ступенек…

Да, именно на Достоевского, с его сценами вроде лестничной клетки, на которой мечется Раскольников.

Под очарование этих писателей довольно трудно было не поддаться — особенно начинающему, не воспитывавшемуся на русской литературе, приехавшему из европообразной Одессы.

Я замечаю, что я сейчас избегаю изложения каких-либо зародившихся во мне серьезных мыслей — как видно, опасаюсь, что не получится. Может быть, просто устал.

Начал читать «Гедду Габлер». Молодой глуповатый ученый женился на дочери генерала Габлера — некоей, как сразу показано, демонической женщине, которая своим выходом за него замуж принесла ему, как ей это представляется, жертву. Он говорит своей тетке, воспитавшей его, что Гедда не согласится на мещанскую жизнь. Кстати, комната, в которой начинается действие, вся в цветах (здесь герои появляются после возвращения из свадебной поездки)…

Зачем это пересказывать? Содержание всем известно.

Финал действия с пистолетами несколько неожидан, резок. Гедда получается уж слишком страшной.





Когда я был маленьким, то и дело я прочитывал эти слова на афишах — «Гедда Габлер». Кажется, ее играла Комис-саржевская.

Томас Манн тонко подмечает в одном рассказе [289], что во время деревенского бала дети продолжали отплясывать даже тогда, когда музыка уже не играла. Подробность в стиле русских писателей. До некоторых размышлений Томаса мне не дотянуть, но в красках и эпитетах я не слабее.

Умер Томас Манн. Их была мощная поросль, роща — с десяток дубов, один в один: Уэллс, Киплинг, Анатоль Франс, Бернард Шоу, Горький, Метерлинк, Гамсун, Манн.

Вот и он умер, последний из великих писателей.

Кто-то, когда я высказал эту мысль, возразил против внесения в список Метерлинка. Неправда, он тоже был вехой, открывателем, стоял на том же пути. «Жизнь пчел», «Разум цветов» — великие книги.

Томасу Манну принадлежит «Волшебная гора». Там есть такая краска. Некий мистик, работающий с медиумом, вызывает, по просьбе проживающих в санатории независимых, умных и богатых людей, дух одного из недавно умерших в санатории молодых людей.

Дух появляется не сразу. Долго не появляется, и вдруг начинает проступать в воздухе призрак молодого человека.

Кто-то, увидев, вскрикивает.

Тогда один из присутствующих говорит:

— Я уже давно его вижу.

Самое трудное, что дается только выдающимся писателям, это именно реакция действующих лиц на происшедшее страшное или необычайное событие.

В «Волшебной горе» есть еще много чудес. Хотя бы ее основной прием: он перенес лихорадящий мир, человечество, во всяком случае Европу, в санаторий чахоточных, в Давос, — т. е. сжал, обобщил, обострил все мысли и тревогу мира до предела небольшой группы людей, действительно обреченных на смерть.

Да, там чудеса. Молодой человек, например, влюбленный в женщину, случайно видит у доктора, который тоже влюблен в нее, рентгеновский снимок ее легких, — и это заставляет его особенно страстно почувствовать любовь к ней и ревновать к этому всемогущему сопернику, умеющему видеть ее легкие.

Генрих Нейгауз, которого я встретил в «Национале» в обществе дамы и пьющим коньяк, — у него в петлицу была вдета золотая медаль с изображением Шиллера (из Германии, по поводу недавнего юбилея), — держал в руках томик Манна на немецком языке и сказал мне, что это новый, наиболее замечательный его роман, еще не переведенный на русский язык.

— Как называется?

289

Томас Манн тонко подмечает… — В новелле «Тонио Крёгер» (1903).