Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 150

В те годы наша кинематография выпускала всего несколько фильмов в год, — восемь-десять, — и Сталин лично принимал каждую картину. Не поручусь за достоверность, но о том, как вождь смотрел комедию Райзмана, разные люди рассказывают одно и то же.

Просмотры проводились поздно вечером, скорее, ночью. Вообще, у Сталина был оригинальный распорядок: он приходил на работу около двенадцати часов дня и не покидал кабинета до шести часов вечера; потом он делал трехчасовой перерыв, а с девяти вечера трудовой процесс снова возобновлялся! Иосиф Виссарионович уходил спать только в три часа ночи. В конце концов, его рабочий режим был его личным делом. Но в действительности так могло только казаться. Все, без исключения, руководители гигантской страны построили деловое расписание по образу и подобию сталинского. Сотни тысяч, если не миллионы начальников работали в унисон с вождем точно в те же самые часы. И делалось это не из чувства любви или обожания, а от страха. Ведь с девяти вечера до трех ночи Сталин мог позвонить руководителю любого министерства или учреждения и чем-нибудь поинтересоваться, спросить, вызвать для поощрения или нахлобучки, и горе тому, кого не оказалось бы на рабочем месте. В свою очередь, каждый шеф каждого ведомства распространял подобную систему у себя, в своем хозяйстве. И все начальство страны, большое и малое, с девяти вечера до трех ночи дежурило в своих кабинетах, у специальных и обычных телефонов, сидело просто так, на всякий случай, а вдруг Сталину что-нибудь взбредет на ум. А каждого босса ждал государственный автомобиль с водителем. И вот огромный бюрократический аппарат необозримого государства ежевечерне погружался в настороженное, трусливое, полусонное безделье.

Но вернемся к тому ночному бдению, когда случился просмотр комедии «Поезд идет на Восток». У нас все делалось не как у людей. Так же проходила и приемка произведений киноискусства. Министр кинематографии И. Г. Большаков привозил свежую кинокартину в Кремль каждый вечер. И если Сталину вдруг приходило желание познакомиться с новой лентой, она уже была заряжена в кинопроекционный аппарат. Иногда Большакову приходилось ожидать в сталинской приемной очередного просмотра по нескольку недель, пока мысль — развлечься! — не посещала трудолюбивую голову вождя. Смотрел Сталин фильмы всегда с верными своими соратниками, членами Политбюро. В 1933 году Осип Мандельштам сказал о них так (кстати, именно за это стихотворение поэт поплатился жизнью):

К 1947 году вожди отъелись и стали толстошеими, пузатыми, кругломордыми.

Не берусь судить почему, но новая кинокомедия чем-то раздражила знатного зрителя. В середине картины, когда на экране поезд, в котором ехали герои ленты (их играли Л. Драновская и Л. Галлис), пыхтя подползал к перрону какого-то города, Сталин неожиданно обратился к Большакову с довольно странным вопросом:

— Это что за остановка?

Большаков оторопел и испугался. Он чувствовал подвох, но не понимал суть вопроса. Показывался художественный фильм, а не документальный. Откуда министр мог знать, в каком именно городе снимался данный кадр? И какое это имело значение? Однако молчать было гибельно, и Большаков неуверенно пробормотал:

— Я думаю — это Новосибирск, Иосиф Виссарионович!

— Вот тут я и сойду! — пошутил лучший друг советских кинематографистов и покинул просмотровый зал.

Ситуация, в которую он своим неординарным поступком загнал руководителя самого массового из искусств, была архисложная. С одной стороны, Сталин явно выказал неудовольствие картиной. Но, с другой стороны, он ничего определенного не сказал. Не дал ясной формулировки, не поставил клейма. Что было делать Большакову? Выпускать фильм или нет? Спросить великого и мудрого вождя? Нет, это исключалось: бестактность могла кончиться трагически для самого министра. И Большаков принял «соломоново» решение. Фильм выпустили на экран, но одновременно с этим повсеместно была организована травля райзмановской комедии в прессе. А постановщик был на всякий случай удален из Москвы.





Дали пинка и Григорию Рошалю, отправив его в Алма-Ату. Там он заглаживал свою вину (вот только не помню уж, после какого проступка) постановкой биографического фильма о классике казахской литературы поэте Абае.

А Марка Донского, уже после смерти Сталина, турнули в Киев за «Алитет уходит в горы». Что-то он там себе напозволял, наш неистовый Марк. В Киеве Донской искупал грехи, снимая апробированную десятилетиями повесть Максима Горького «Мать».

Как видите, система наказаний наших режиссеров была довольно стройной и не отличалась разнообразием. Хорошо еще, что киностудии находились в крупных городах, в столицах союзных республик. Так что ссылка в Туруханский край или на Колыму, по счастью, отпадала.

Но общественные нравы к моменту моей немилости изменились. Борис Пастернак писал в эти годы:

Со мной не сделали ничего. Не сослали. Не объявили даже выговора. Не вели душеспасительных бесед. Не вызывали в инстанции. Но монолитный удар — и главное безликий, — который был нанесен мне державой, выглядел убедительно, чего там говорить. Я понял — надо замаливать грехи. От меня этого ждали. Мне не преградили путь в кино, нет, но меня стали рассматривать как бы под микроскопом. Объяснить это трудно, но я кожей, порами чувствовал — надо исправляться! Разные киноначальники в общении со мной как-то изменились. Разница была почти неуловимая и тем не менее существенная. Думаю, что так называемых оргвыводов не последовало только благодаря И. А. Пырьеву. Надо полагать, зная его, что он немало сил положил на мою защиту в разных кабинетах.

Я впервые столкнулся с таким весьма глобальным отчуждением и, чего там греха таить, испугался. Мне ужасно не понравилось быть парией (хотя до такой степени дело не дошло). Я был, честно говоря, попросту не готов к этому.

И тут в поисках вещи для постановки я вспомнил о пьесе «Давным-давно» Александра Константиновича Гладкова. Собственно, именно он и станет героем этой новеллы.

Мне показалось, что, экранизируя пьесу Гладкова, я смогу убить двух зайцев, соединить два желания, как правило, несовместимых. Первое, я не покривлю душой, — пьеса мне очень нравилась, — так что насилия над собой делать не придется. И кроме того, патриотическая вещь Гладкова даст возможность заверить незримую ощетинившуюся силу в моей лояльности и идейной чистоте. Случай, как видите, подвернулся идеальный, так как ни о каком компромиссе речи не было.

Я перечитал пьесу. Вернее, прочитал в первый раз. В 1944 году, когда мне было семнадцать лет, я видел ее на сцене Театра Красной Армии. Это был подлинный праздник, встреча с прекрасным, общение с настоящим искусством. Поставленный одним из лучших театральных режиссеров Алексеем Дмитриевичем Поповым, спектакль искрился, фонтанировал, подчинял себе полностью. Задорные, веселые сцены сменялись грустными, задумчивыми. Блистательные песни, музыка Тихона Хренникова придавали действию то бесшабашность и удаль, то переводили его в элегический лад. До сих пор помню изумительные актерские работы Добржанской (Шура), Пестовского (поручик Ржевский), Хохлова (Кутузов). И, конечно, был еще один фактор, способствующий грандиозному успеху постановки — время. Шла осень 1944 года, война близилась к концу, на всех фронтах велось наступление. Воодушевление, связанное с тем, что стал виден конец всемирного побоища, было в народе огромным. С подмостков, на которых с ухарством, весельем, задором рассказывалось о славе русского оружия, о победах наших предков над Наполеоном, текли в зал электрические токи, возбуждавшие в публике гордость за страну, пьянящее чувство близкой победы, веру в искусство народа, в национальный характер. Одним словом, я, семнадцатилетний первокурсник, сидящий в зале среди зрителей, испытывал тогда дурманящее чувство счастья.