Страница 133 из 150
Для того чтобы создать окончательную версию сценария, нам необходимо было поработать с Войновичем вместе. Для этого требовалось организовать приезд писателя в СССР. Встретиться нам на нейтральной территории было бы гораздо легче, но я не хотел этого.
Для Войновича факт приезда на Родину, отторгнувшую его, был полон огромного смысла. И для дела перестройки, как мне казалось, это было бы полезно. Но никто не хотел приглашать. Ехать по зову Союза писателей, исключившего его из своих рядов, Войнович не желал. Да и писатели тоже не спешили звать. Госкино и «Мосфильм» в этом вопросе тоже скромничали. Ситуация опять стала тупиковой.
А пока подготовка к съемочному периоду развернулась вовсю. Съемки должны были начаться в середине июня, так что приходилось торопиться. Мы вели работы широким фронтом: ездили в киноархив смотреть старую кинохронику, изучали журналы, газеты, фотографии конца тридцатых — начала сороковых годов. Гримеры всматривались в прически, костюмеры — в особенности одежды той эпохи. Второй режиссер искал реквизит — предметы быта того времени, шли поиски летающего «кукурузника», самолета-биплана ПО-2, 1927 года рождения. Художник рисовал эскизы, велись репетиции с кандидатами на роли, снимались кинопробы с актерами. Мы регулярно ездили на выбор натуры. Об этом следует сказать особо.
Заявились мы однажды в один райисполком, объясняем: надо найти деревню сорок первого года. Чтобы была скверная дорога, чтобы в центре была бы разрушенная церковь, чтобы крыши домов были крыты дранкой или соломой. В райисполкоме посоветовали: «Вам надо ехать в колхоз „Мечты Ильича“». Они не шутили, не глумились. Тогда (да, по-моему, и сейчас) все колхозы назывались: или «Огни коммунизма», или «Ленинский путь», или «Свободный труд»...
Пожалуй, самое тяжкое, самое гнетущее впечатление за последние годы я испытал именно тогда, когда искал деревню для съемок.
Действие книги происходит в сорок первом году в центре России. Мы поездили по Калининской, Ярославской, Рязанской и Московской областям. Более страшной картины представить себе трудно. Жуткие дороги. Если асфальт, то это стиральная доска; проселки такие, что все время увязал наш «микрик» — не столько он нас вез, сколько мы его волокли на себе. Отсутствие магазинов, а если есть магазин, — отсутствие продуктов. Деревни разрушены, опустошены, сожжены, растащены, брошены. Русская деревня, в которой прежде дома стояли строем, напоминает сейчас рот старика, где отдельные избы торчат, словно последние зубы. Есть села, где нет воды, нет колодцев. Мы подвозили старух, которые, сгибаясь, волокли мешки с продуктами по восемь километров от ближайшего сельпо. В одно село приехала автолавка. Я видел, как крестьянка купила 300 штук яиц, привезенных в деревню из города. Ее соседка купила целый мешок буханок хлеба. От этой противоестественной картины брала оторопь, становилось жутко.
Почти в каждой деревне — руины прекрасных некогда церквей. Из их куполов, обрушившихся крыш росли березки и прочий кустарник. От этих поездок (а мы повидали с полтысячи деревень и сел) возникало ощущение, что крестьянство много десятилетий находилось под оккупацией. Сколько нужно было приложить стараний, чтобы так расправиться с собственной деревней, с собственным народом, с собственной архитектурой. После каждой поездки я возвращался больной, разбитый, раздавленный, со скверным настроением... Было ясно, что наша сельская жизнь поражена метастазами, казалось, что деревню невозможно поднять, что она умерла...
Тем временем произошло очень важное для нас событие. Журнал «Юность» в трех номерах, в № 12 за 1988-й и в №№ 1 и 2 за 1989 год, опубликовал роман В. Войновича. С одной стороны, это было замечательно. Книга перестала быть явлением эмигрантской литературы, а стала явлением литературы советской. Но одновременно с этим пришли в движение и те, кого возмутила книга Войновича...
По-прежнему казалась неразрешимой проблема приезда Войновича в Москву. По личному приглашению, что нетрудно было устроить, Владимир Николаевич приезжать не намеревался. И тогда я опять обратился за помощью в Союз кинематографистов СССР, членом которого Войнович никогда не был. Руководство Союза, понимая, что приезд Войновича необходим для работы над сценарием, послало приглашение ему и его семье и, больше того, позаботилось о жилье. Войновича тепло встретили в аэропорту друзья, родные, близкие. Встречу снимало телевидение. Журналисты наперебой брали интервью. Полтора месяца, пока писатель жил в Москве, его лицо очень часто мелькало на телевидении, все газеты печатали интервью с ним. Войнович оказался вовлеченным в вихрь событий — публикации его произведений, репетиции, премьеры, договоры с издательствами, почти каждый день в гостях, — единственное, на что у него не было времени, так это на работу над сценарием.
У Войновича было много встреч с читателями. Я выступал на некоторых из них, а одну, в Доме кинематографистов, даже вел. Как сказал мне человек «из публики», то есть лично с Войновичем не знакомый, у него сложилось впечатление, что писатель вел себя по отношению к аудитории заносчиво, так, будто именно те, кто сидел сейчас в зале, были виноваты в высылке Войновича из страны. Он все время обвинял и задирался, доказывая свою независимость и непримиримость. Иных людей в зале это обижало, но, думаю, подобное злопамятство порождено глубокой обидой и, кроме того, свойственно характеру этого человека. Его постоянная агрессивность против строя и системы, недовольство страной, к сожалению, были очень даже не безосновательны и питались нашей усиливающейся нищетой, пустыми магазинами, выпадами военных против самого Войновича и, вообще, тем, что хорошие начинания у нас, как правило, принимают уродливые формы. А его едкий сатирический глаз ничего не пропускал мимо. Владимира Николаевича оскорбляло то, что ему не возвращали советское гражданство, не восстанавливали справедливость.
— Я не просил, чтобы меня лишали подданства, — говорил Войнович, — и не буду просить, чтобы мне его возвратили...
Я, кажется, одним из первых в нашей печати («Московские новости» за июнь 1988 г.) поднял вопрос о том, что идеологическим изгнанникам, правительство обязано вернуть советское гражданство, причем вернуть без всяких условий и ультиматумов, без просьб с их стороны. Я считал, что аморально отнимать то, что принадлежит человеку по рождению. Людей за инакомыслие с брежневским правительством высылали, принуждали к отъезду, разрешали выехать на время и тотчас же захлопывали шлагбаум. Указы о лишении гражданства были тайными и от этого совсем непотребными. Среди изгоев были наиболее непримиримые, наиболее сильные, те, которым пришлось здесь трудней, чем другим. Казалось, именно им выпал самый тяжкий жребий! И вот время изменилось. Наконец-то изгнанники получили возможность приезжать на Родину! Как это было прекрасно! Как долго мы их ждали! Как мы радовались встречам с ними! Но постепенно что-то начало настораживать. В чем же дело? Что порой отравляло радость встреч? Иногда я видел в глазах приехавших насмешку и презрение к нам, в речах высокомерие и порой злорадство, иронию над нашей бедностью и отсутствием товаров. Нет, конечно, не у всех, конечно, у некоторых. А в это время творческая интеллигенция, как бы искупая вину за молчание в недалекие времена, когда тех выдворяли из страны, не просто радовалась, но иной раз лебезила, заискивала, лезла из кожи. Вероятно, это была своеобразная форма просьбы о прощении. У некоторых из приезжих начал появляться мессианский тон; они стали снисходительно поучать, давать советы. Да, конечно, не их вина, что они оказались за пределами Отечества, что озлобились, что не простили. Не все, конечно. Я вспоминал строчки Ахматовой:
Они не могли быть со своим народом. Но часто с их стороны не хватало понимания, что тем, которые остались, выпала совсем не сладкая жизнь. Те, кто оставался здесь и не врал, писал правду, сочинял максимум возможного, протаскивал все, что можно было протащить через изощренные рогатки цензуры, — им было ох как нелегко! Невыносимо было тем, кто боролся за каждую фразу, за эпизод, кадр, чьи книги запрещали, а фильмы клали на полку. Целое поколение поднаторело в эзоповом языке, чтобы хоть иносказательно говорить своему народу правду. А разве легко было писать в стол без надежды на публикацию? Это очень горькая участь. И казалось, что так беспросветно будет всегда. Разве можно было в чем-нибудь упрекнуть Б. Окуджаву, Б. Ахмадулину, Д. Самойлова, Ю. Трифонова, В. Корнилова, О. Чухонцева, Б. Чичибабина, Ф. Искандера, Б. Васильева, А. Битова? А если вспомнить благородный поступок поэтов С. Липкина и И. Лиснянской, положивших после истории с «Метрополем» членские билеты Союза писателей и обрекших себя на жизнь прокаженных? Список людей порядочных, честных, не предавших себя можно было бы продолжить... Войнович, выступая на вечере в Доме кинематографистов, отвечая на записку, сказал: