Страница 12 из 20
Помимо губернатора я играл сггца Варлаама из «Бориса Годунова». До сих пор ощущаю привкус кудели, из которой была сделана моя борода. В спектакле мы почему-то все время ели капусту, и кудель эта лезла в рот. С не меньшим азартом я участвовал в лыжных соревнованиях или в распилке дров для школы. Сибирские морозы жестокие. Дров надо много, и ученики помогали школе.
Вот так, без особых интересов, без ясных мечтаний, жил я счастливой мальчишеской жизнью, с радостью игр, горечью ссор с друзьями, с новизной пионерских лагерей, с осенними походами в тайгу за кедровыми шишками.
В июне 1941 года мы услышали по радио, что наступило что- то страшное. Несколько дней спустя после этого из Тары отправлялись на войну десятиклассники. Совсем еще мальчишки, на подбор высокие, ладные. Они весело рассаживались по грузовикам: зачем грустить? Надаем немцу как следует — и встречайте с победой! Люди постарше были полны тревожных предчувствий, особенно матери. Они плакали. Предчувствия, их «е обманули: из призванных на фронт вернулись два-три человека. А в округе были деревни, куда не вернулся никто.
В августе от городской пристани отошел пароход, на котором были наши отцы. Вместе со всеми уходил на фронт и мой. В детстве я любил с ним ездить по полям, когда он был председателем колхоза. Он провоевал всю войну, был тяжело ранен, но вернулся домой и много еще работал на разных постах. И дядя мой вернулся. Только таких счастливых семей были единицы.
Я однажды видел в газете фотографию большой семьи: десять мужиков стоят, один другого старше. Все они воевали — и все остались живы. Просто сказка, уникальнейший случай! В довоенные времена многодетные семьи были не редкостью, но — трагическая закономерность! — четверо, пятеро и больше сыновей уходили на фронт, и ни один из них не возвращался.
Во время войны в Тару прибывали эвакуированные, сначала из западных областей Советского Союза, а затем и с Дальнего Востока: опасаясь войны с Японией, семьи военнослужащих оттуда тоже отправили в глубь страны. В нашем небольшом пятистенке поселились еще две семьи — в каждой по двое детей. Сегодня представить невозможно, чтобы кого-то пустить на постой в свою квартиру, а тогда это было нормально. Мы жили бедно, в тесноте, но дружно. Читали вслух письма с фронта от отца и от мужей наших квартиранток, вечерами слушали сводки Совинформбюро. Любили радиопередачи из Новосибирска о двух разведчиках, Шмелькове и Ветеркове. Артисты Ленинградского академического театра имени Пушкина А.Борисов и К.Адашевский раз в неделю, словно приходя на побывку с фронта, вели веселую, по-солдатски неунывающую беседу о фронтовых делах. Сказочки-рассказочки, прибаутки и частушки, которые они исполняли, здорово поднимали настроение.
В потоке военных переселенцев в Сибирь были эвакуированы многие театры. В1942 году в Тару тоже прибыла группа украинских артистов, в основном из Львовского театра драмы и музкомедии имени Заньковецкой. Некоторых актеров я помню: на рынке, куда посылала меня мать, я торговал морковкой, а они ходили по рынку и казались мне людьми из другого мира, чуть ли не иноземцами.
Кроме летнего театра без потолка в Таре был клуб с маленькой сценой, крошечным залом и двумя голландскими печами по краям рампы. В этих помещениях и обосновался театр. Было там холодно и не очень уютно. И все равно зритель приходил туда, чего-то ожидая — какого-то праздника, лучика радости.
Труппа театра была малочисленной. Актеров не хватало даже на немноголюдные спектакли. Но, несмотря на неподготовленность зрителей, убогие декорации, военное время, а может быть, вопреки этому, актеры играли страстные, солнечные украинские пьесы «Ой, не ходи, Грицю…», «Наталка-Полтавка», «Пока солнце взойдет, роса очи выест» и оперетты «Свадьба в Малиновке», «Раскинулось море широко». Также ставили пьесы военного времени: «Нашествие», «Русские люди». Актеры умели все. Позднее, познакомившись с театром ближе, я был очарован замечательным комиком Александром Агарковым, старым актером Яковлевым, черноокой Натальей Костенко, статным, подтянутым Озеровым, игравшим поручика Ярового в спектакле «Любовь Яровая» и Федора Таланова в «Нашествии», Маргаритой Филипповой, ближней помощницей самого театрального режиссера Евгения Павловича Просветова. Когда он проходил по нашим деревянным тротуарам с неизменным портфелем, его взгляд порой казался отсутствующим, как бы обращенным внутрь себя, а порой колюче-внимательным — на встречных прохожих. Именно этот среднего роста человек с бритой головой, как выяснилось позже, решающим образом повлиял на мою судьбу.
За годы пребывания в Таре Евгений Павлович показал себя не только замечательным режиссером, но и редким, врожденным педагогом. Имея опыт в театральном деле, он понимал, что с такой малочисленной труппой театру не выжить, и организовал при нем студию. Из-за военного времени в нее в основном ходили девчонки, несколько мальчишек да трое взрослых ребят, вернувшихся по ранению с фронта. Эту небольшую группу Просветов увлек в прекрасные, манящие дебри театра, где все так таинственно, загадочно, ни на что не похоже, и так вроде доступно, и так недосягаемо далеко.
Мое появление в студии было случайным и несерьезным. У Просветова уже занималась моя школьная подружка Хильда Удрас. Однажды она предложила мне пойти с ней на занятия, посмотреть, что они там делают. Я вообще стеснительный, угрюмый человек, поэтому упирался долго. Но Хильда меня таки уломала. Я, скрывая любопытство и заранее относясь к студии предубежденно, вошел в театр. Сел в углу зала. На сцене небольшая группа ребят делала этюды: ловили несуществующей удочкой несуществующую рыбу, кололи таким же способом дрова…
Счастлив ты, если в начале твоего творческого пути стоит учитель, который открывает перед тобой секреты профессии, делится своими знаниями, влюбляет в дело, которому учит, распахивает перед тобой такие дали, что дух захватывает. Неважно, было ли у твоего учителя громкое имя или это был человек, имя которого многим ничего не говорит, главное, что он открыл перед тобой новый мир, угадал твои наклонности, направил по верной дороге. В моей жизни таким учителем стал Евгений Павлович Просветов.
Сейчас не вспомнить, как я решился выйти на сцену. Просто Евгений Павлович, приметив меня в уголке, предложил поработать над стихотворением Пушкина «Жил на свете рыцарь бедный…», мол, там посмотрим, что получится.
Главным образом Просветов учил нас читать стихи. Это трудное искусство! По моим наблюдениям, далеко не всем, даже именитым, актерам оно подвластно. А Евгений Павлович был прекрасным чтецом. По его настоянию в свободные после школы часы между земными, домашними делами я принялся на все лады декламировать «Рыцаря бедного», пытаясь как можно глубже проникнуть в образ лирического героя, духом смелого и прямого, молчаливого и печального, навек отдавшего свое рыцарское сердце Деве Марии… Видимо, что-то получилось, из студии меня, по крайней мере, не выгнали. Впрочем, оттуда никого не выгоняли: дело добровольное, хочешь — ходи, не хочешь — не ходи.
Впервые я сыграл в спектакле «Цыганы». Собственно, это не был спектакль, скорее литературное чтение в костюмах в сопровождении музыки. Я вышел на сцену в роли одного из цыган у костра. До сих пор помню запах грима и кулис в тот день. И хотя у меня еще не было бесповоротного решения стать актером, запах сцены мне понравился. Следующим студийным спектаклем была «Васса Железнова» по Горькому, где я играл студента Женю. Затем студийцев стали понемногу занимать в спектаклях театра. Там моей первой ролью стал Пикапов в «Любови Яровой» Тренева. Выглядел я тем, кем и был, — мальчишкой с приклеенной бородой — нечто цыплячье и беспомощное. На спектакль я пригласил свою сестру. Она смотрела, смотрела, а когда спектакль окончился, спросила: «И для чего тебе все это надо?»
Вообще отзывы родных о моих актерских работах не отличались восторженностью. Даже много позже, когда я уже сыграл председателя колхоза в фильме по сценарию Юрия Нагибина и был за это удостоен Ленинской премии, мои родители, посмотрев «Председателя», на вопрос «Ну, как?» ответили: «Ничего». Это была их самая высокая оценка, и мою известность они воспринимали очень спокойно, родительское тщеславие в них напрочь отсутствовало.