Страница 7 из 11
Никогда особенно не любил Толстого. И ходить строем. Особенно в столовую. Особенно на первом году службы. Батальонная колонна формируется в соответствии с нашими веселыми военными порядками: в первых рядах идут салабоны, молодые солдатики, отслужившие несколько месяцев, их обязанность — громко ударять подошвами об асфальт, дабы производился слитный шум. Следом за салабонами в строй встают отслужившие год черпаки — им можно не топать, за них будут топать салабоны; черпаки периодически бьют салабонов сзади по ногам; наиболее жестокие и ловкие ухитряются попасть носком сапога точно в подошву впередиидущего салабона, отчего нога глупым образом подкидывается вверх; отвратительное ощущение.
За черпаками вразвалку шагают старые воины, деды. За их плечами — полновесные полтора отслуженных года. Старые воины не печатают шаг, не орут строевую песню, не бьют салабонов. Они устали, они считают уже не месяцы, а дни, оставшиеся до увольнения в запас. Иерархия простая: если мальчишка-салабон ведет себя неправильно, старый воин делает замечание не ему, а черпаку. Именно черпак, отслуживший полсрока, заставляет салабона вести себя в соответствии с неписанными правилами.
Что касается таких, как я — дембелей, — их вообще нет в строю. Я бросаю взгляд, искоса, и не вижу никого из своих друзей. Ни ефрейтора Сякеру, ни рядового Киселева. У дембелей свои дела. Дембеля не едят в столовой. У дембелей все налажено. Я, например, завтракаю тут же, в подсобке. Да, грязновато, и сыро, и столом служит колченогий табурет, покрытый газетой «Красная Звезда», — зато тихо и спокойно. Есть запасец чая, и кипятильник, и батон белого хлеба, и полпачки маргарина. И печенье даже.
У меня и плитка есть, и сковорода, могу и яичницу пожарить, и картошку.
Но сейчас я работаю. Положено уже три ряда кирпичей. Все кирпичи посчитаны, спешить некуда. Когда колонна скрывается за поворотом, я устраиваю большой перерыв.
Однако мне известна и другая ходьба строем, настоящая. В дни, когда батальон заступает в караул, мы идем охранять наш гарнизон, тоже строем, в ногу — и в такой момент никто никого не бьет по подошвам и спинам. Мы идем охранять наши самолеты, наши склады с ракетами класса «воздух-воздух», наш керосин, наши свинарники, наше всё. Тогда шагаем — тридцать — сорок бойцов, все с карабинами, — и каждый мечтает, чтобы ночью именно на его объект пробрался вор. А лучше — шпион. Оружие возбуждает нас. Один солдат с карабином — уже серьезное дело, а если нас три десятка и мы идем строем, — хочется чего-то особенного. Не войны, но, например, скоротечного огневого контакта. Боя. Не крови, не стрельбы — мы не дети, в конце концов, — хочется, чтобы кто-нибудь плохой увидел тридцать одинаковых зеленых фигур и тридцать направленных в него стволов — и понял, что мы не шутим.
Мы ленивы, мы не любим дисциплину, мы посмеиваемся над нашими офицерами. Мы хотим есть и спать, мы хотим домой. Мы все время думаем о сексе. Мы деремся друг с другом. Мы играем в салабонов, черпаков и дембелей. Мы, может быть, плохие солдаты. Нерадивые, наспех подготовленные.
Но если нам прикажут, мы убьем любого.
Мы за этим сюда и приехали.
Кто не хотел служить — тот не служит. Находит способы. Придумывает себе болезни. Ищет институты, где можно взять отсрочку. А мы ничего не придумали и не взяли отсрочек. Мы приехали взрослеть. Всем известно: мужчина взрослеет в тот момент, когда впервые досылает патрон в патронник.
Спустя полчаса рядом с клубом появляется массивная, словно из бронзы литая фигура старшего сержанта Мухина, моего корешка и земляка, уроженца Подмосковья. Мухин — старый воин и пока вынужден носить форму, ремень и сапоги. Он умный, дружелюбный и румяный, мы понравились друг другу с первой минуты знакомства — бывает такая симпатия на тонком, химическом уровне, когда человек сразу тебя понимает, а ты — его. О чем бы ни говорили — с полуслова. Мухин приносит толстую тетрадку, рукописный самоучитель карате, где тщательнейшим образом прорисованы основные стойки, приемы и способы нанесения смертельных ударов. Мухин просит у меня консультацию — все знают, что Рубанов по вечерам ходит в офицерский спортзал.
Я подробно объясняю Мухину, что рисовать красивые картинки — это типичный самообман.
— Запомни один простой удар, — говорю я. — Например, мика-цуки. — Я показываю названный удар. — Повтори его тысячу раз. Так ты его выучишь, и он будет не на картинке, и даже не в голове, — я показываю на голову Мухина. — Твое тело само запомнит его. Потом осваивай другой удар, по той же системе. Повторяешь, пока не одуреешь. И так далее.
Мухин кивает, вращая на указательном пальце цепочку с ключами. Цепочка не простая. У нас у всех есть такие цепочки. Ее положено сделать самому. Для начала — найти знакомого, имеющего доступ к летным складам. Знакомый изыщет старый списанный парашют и вытащит из парашютной лямки особую пружину. Из этой пружины, кропотливо отделяя кусачками и нанизывая кольцо на кольцо, изготавливается классическая солдатская цепочка, и звеньев в ней должно быть ровно семьсот тридцать, ибо служба воина Советской армии продолжается ровно семьсот тридцать дней.
Я и Мухин говорим примерно полчаса и решаем, что карате — хлопотное занятие.
— Лучше я просто накачаюсь, — вслух рассуждает Мухин.
— Точняк, — отвечаю я. — Тебе хорошо, у тебя грудь широкая от природы. Плечи тоже нормальные. За полгода нагонишь солидную мышцу…
Мухин благодарно кивает. Я ему не польстил, грудь его, в отличие от моей, действительно на зависть: сильная, выпуклая. Руки длинные, кулаки массивные. Мухину, собственно, совсем не обязательно наращивать силу, — мой земеля и так выглядит внушительно.
О том, что офицеры в спортзале используют меня главным образом в качестве мешка для ударов, я умалчиваю.
Я не выгляжу внушительно. Во мне едва шестьдесят килограммов. Поэтому Мухин только болтает насчет карате. Теоретизирует, рисует в тетрадке красивые схемы. А я упражняюсь каждый вечер, оттого и хромаю сейчас. И не только хромаю: руки и ноги в синяках, живот отбит, челюсть плохо двигается.
Скоро дембель. Скоро — гражданская жизнь. Страна меняется. Офицеры не хотят служить. Солдаты — тем более. Кто враг, кто друг, зачем и в кого стрелять? Войны не будет.
Но силу нарастить надо.
Я вернусь к маме с папой сильным и уверенным в себе.
Начинается холодный октябрьский дождь, и Мухин уходит в казарму, а я спасаюсь под крышей клуба.
Осень в Тверском крае серая, нелюбезная. Чтобы не замерзнуть, завариваю крепкого чаю. Небо низкое, плотные облака от края до края.
В какой-то момент кожей ощущаю прошедшую от казармы к казарме, от летной столовой до котельной, от бани до библиотеки слабую вибрацию. Слышны выкрикиваемые команды и звуки заводимых моторов. Отслужено два года, жизнь гарнизона изучена до мелочей, и сейчас я чувствую, что произошло главное событие дня: командир части отдал приказ об отмене полетов в связи с плохими погодными условиями.
В ясную погоду наш полк летает. Выезжают из гаража тягачи, едут на аэродром, вытаскивают из капониров истребители-перехватчики. Едут заправщики, и прожектористы, и офицеры-диспетчеры. Весь гарнизон приходит в движение. Летчик должен летать. Самолет создан для того, чтобы находиться в воздухе. В ясную погоду каждый воин делает то, для чего призван. Но если погода плохая — полеты отменяются, и тогда три тысячи солдат и офицеров занимаются другими делами. Телефониста могут посадить рисовать стенгазету, шофера гонят чинить забор. Прожекторист подметает, электрик моет посуду. Прямыми обязанностями занимаются только повара, истопники и банщики. Есть полеты — одна жизнь, нет полетов — совсем другая. Сегодня полеты отменены, и я недоволен.
Теперь мимо моего клуба будут ходить разнообразные майоры, капитаны и полковники, и мне придется нелегко.
Вздохнув, я делаю ударный замес — девять лопат песка, три лопаты цемента, два с половиной ведра воды — и возвращаюсь к своей стене. Действовать следует медленно, но непрерывно. Если поспешить, стена будет готова через пять-шесть дней, и тогда меня откомандируют назад, в казарму. Для дембеля Рубанова найдут другую работу, — а Рубанову хорошо при клубе.