Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 130

Однако юмор — это уже нечто другое, более тонкое. Макс Истмэн в своей книге «Чувство юмора» пришел к выводу, что в основе юмора лежит «страдание понарошку». Он пишет, что homo sapiens склонен к мазохизму и извлекает радость из различных форм страдания, и зрителям нравится страдать вместе с героем, подобно тому, как детям, играющим в индейцев, нравится служить мишенью для стрел и умирать в муках.

Я согласен с этим, но, по-моему, это скорей анализ драматизма, а не юмора, хотя они во многом совпадают. Моя концепция юмора несколько иная: юмор — это легкая несообразность в как будто бы нормальном поведении. Другими словами, юмор помогает нам увидеть иррациональное в том, что кажется рациональным, и незначительное в том, что кажется значительным. Юмор повышает нашу жизнеспособность и помогает сохранить здравый смысл. Благодаря юмору мы легче переносим превратности судьбы. Он помогает нам понять истинное соотношение вещей и показывает, что в преувеличенной серьезности таится смешное.

Я поясню свою мысль примером: в комнату, где у гроба усопшего в почтительном молчании собрались друзья и близкие, как раз в ту минуту, когда начинается панихида, входит на цыпочках опоздавший и пробирается к своему стулу, на который кто-то из присутствующих положил цилиндр. В спешке опоздавший нечаянно садится на цилиндр, тут же вскакивает и, прося взглядом прощения, молча вручает владельцу его раздавленную собственность. Тот с немой досадой берет ее, продолжая слушать панихиду. Торжественность момента снимается, обращаясь в свою противоположность.

XV

Когда началась первая мировая война, все были уверены, что она продлится не больше четырех месяцев, так как современные методы ведения войны повлекут за собой ужасающие жертвы, и человечество потребует, чтобы вандализму был положен конец. Но мы ошиблись. Потрясенное человечество оказалось затянутым в бешеную лавину разрушения и чудовищной резни, которая длилась четыре года. Мы начали кровопролитие в мировом масштабе и уже не могли его прекратить. Сотни тысяч солдат сражались, умирали, и люди начинали требовать ответа на вопрос, почему и как началась война. Объяснения же были не очень вразумительны: кто-то утверждал, что всему причиной было убийство эрцгерцога, однако вряд ли оно могло вызвать мировой пожар. Людям было нужно более реалистическое объяснение. Тогда им сказали, что война ведется во имя защиты демократии. И хотя у одних было что защищать в этом смысле, а у других — нет, количество убитых было поистине «демократичным». Когда война уже скосила миллионы человеческих жизней, слово «демократия» обрело великую силу. В результате рушились троны, возникали республики, и лицо Европы неузнаваемо изменилось.

Но в 1915 году Соединенные Штаты еще заявляли, что «они не снизойдут до того, чтоб воевать». Американцы распевали песенку «Не для того я сына рощу, чтобы он стал солдатом». Она всем нравилась, но лишь до тех пор, пока не была потоплена «Лузитания». Тогда уж стали петь «Там, за океаном» и другие песенки в том же зажигательном духе. До потопления «Лузитании» в Калифорнии почти не ощущались тяготы европейской войны. Всего было вдоволь, продовольствие не нормировалось. В садах богатых вилл устраивались роскошные приемы и вечера в пользу Красного Креста, — по существу, это был лишь повод для встреч представителей светского общества. На одном из таких вечеров-гала некая дама пожертвовала в пользу Красного Креста двадцать тысяч долларов за привилегию быть моей соседкой по столу на каком-то шикарном обеде. Но время шло, и вскоре страшная действительность войны стала ясна каждому.

К 1918 году Америка уже выпустила два Займа Свободы, а теперь нас — Мэри Пикфорд, Дугласа Фербенкса и меня — попросили официально открыть в Вашингтоне кампанию по выпуску третьего Займа Свободы.

Я почти закончил свою первую картину — «Собачья жизнь» — для «Фёрст нейшнл», однако для того, чтобы выпустить ее в срок и освободиться для новой деятельноста по распространению займа, мне пришлось просидеть в монтажной трое суток безвыходно. В поезд я сел вконец измученный и проспал двое суток подряд. Наконец, я пришел в себя, и мы все трое стали готовить свои выступления. До этого мне ни разу не приходилось произносить серьезных речей, я очень нервничал, и Дуглас посоветовал мне порепетировать на тех толпах народу, которые на вокзалах ждали нашего проезда. Мы где-то остановились, и в конце платформы, против нашего вагона, действительно собралась толпа. Вначале Дуг представил Мэри, произнесшую несколько слов, затем меня. Но едва я успел начать, как поезд тронулся, и чем больше я удалялся от своих слушателей, тем становился красноречивее, драматичнее, увереннее, а люди на платформе становились все меньше и меньше.

Прибыв в Вашингтон, мы с царскими почестями проследовали по улицам к стадиону, где должны были открыть митинг.

Трибуна для ораторов была построена из неструганых досок и украшена флагами и полотнищами. Среди стоявших тут же представителей армии и флота я заприметил высокого, красивого молодого человека, с которым мы вскоре разговорились. Я признался ему, что мне никогда еще не приходилось выступать и что я очень волнуюсь.

— Вам нечего бояться, — доверительно сказал он мне. — Рубите прямо сплеча, говорите, чтобы покупали Заем Свободы, и все. Только не старайтесь их смешить.

— Об этом не беспокойтесь, — иронически успокоил я его.

Вскоре я услышал, что было названо мое имя, я вскочил на трибуну с ловкостью Фербенкса и безо всякой паузы, не переводя дыхания, сразу начал строчить, словно из пулемета:

— Немцы уже стоят у вашей двери! Мы должны их остановить! И мы остановимих, если вы купите Заем Свободы! Помните, что каждая купленная вами облигация спасает жизнь солдата — сына своей матери! — и приводит войну к быстрейшей победе!

Я говорил так быстро и пришел в такое возбуждение, что, кончив, спрыгнул с трибуны прямо в объятия Мэри Дресслер, она не удержалась на ногах, и мы с ней упали на того самого красивого молодого человека, с которым я разговаривал перед началом митинга и который оказался заместителем военно-морского министра Франклином Делано Рузвельтом.





После церемонии официального открытия мы должны были посетить в Белом доме президента Вильсона. Трепещущих от волнения, нас ввели в Зеленый зал. И вдруг дверь открылась, показался секретарь и отрывисто скомандовал:

— Прошу вас, станьте в ряд и сделайте один шаг вперед.

И тут вошел президент.

Мэри Пикфорд взяла инициативу в свои руки.

— Господин президент, публика проявила живейший интерес к займу, и я уверена, что кампания по продаже облигаций пойдет очень успешно.

— Безусловно проявила и безусловно пойдет… — в полном смятении вмешался я.

Президент недоуменно взглянул на меня и вслед за тем рассказал сенатский анекдот о министре, который был слишком пристрастен к виски. Мы вежливо посмеялись и вскоре ушли.

Для своего турне по продаже облигаций Дуглас и Мэри выбрали северные штаты, а я — южные; мне еще не приходилось там бывать. Я пригласил поехать со мной в качестве гостя своего лос-анжелосского приятеля, художника-портретиста и писателя Роба Вагнера. Реклама была организована хорошо и с выдумкой, и мне удалось продать облигаций на миллионы долларов.

В одном из городов Северной Каролины главой комитета по приему гостей оказался крупный промышленник. Он сознался, что поставил на вокзале десятерых парней, которые должны были забросать меня пирожками, но, увидев, какие мы серьезные и солидные люди, одумался и отказался от своего намерения.

Этот самый джентльмен пригласил нас пообедать у него. Среди приглашенных было несколько генералов армии Соединенных Штатов, включая и генерала Скотта, который явно недолюбливал хозяина. Во время обеда он задал гостям такую загадку:

— Какая разница между нашим хозяином и бананом?

Последовала неловкая пауза.

— С банана можно содрать кожу.

Кстати, о джентльменах-южанах. Я вспоминаю, что в Огасте, городке штата Джорджия, мне довелось встретить вполне законченный тип такого джентльмена. Судья Хеншоу был главой комитета по распространению займа. Мы получили от него письмо, в котором он сообщал о своем намерении устроить в местном клубе прием в мою честь, ввиду того, что наш приезд в Огасту совпадает с днем моего рождения. Я представил себе, что попаду в большое общество, где мне придется поддерживать беседу, а так как я был достаточно измучен, то решил отказаться и сразу поехать в гостиницу.