Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 121 из 130



Отдел рекламы «Юнайтед артистс» сомневался, следует ли мне встречаться с представителями американской печати. Но я был возмущен гнусной заметкой, тем более что накануне меня очень тепло и даже восторженно встретили иностранные корреспонденты. К тому же я не из тех, кого можно запугать.

Наутро мы сняли в отеле зал для встречи с американскими журналистами. Я появился после того, как подали коктейли. Ощутив атмосферу недоброжелательства, я как можно более весело и непринужденно сказал:

— Здравствуйте, уважаемые дамы и господа! Я готов сообщить вам все, что вам будет угодно узнать о моем фильме и планах на будущее.

Они встретили мои слова гробовым молчанием.

— Только не все сразу, — сказал я с улыбкой.

Сидевшая впереди женщина-репортер спросила:

— Вы коммунист?

— Нет, — ответил я твердо. — Следующий, вопрос, пожалуйста.

Послышался чей-то бормочущий голос. Я подумал было, что это мой приятель из «Дейли ньюс», но, увы, он блистательно отсутствовал. Оратор оказался довольно неопрятным на вид субъектом, не потрудившимся даже снять пальто. Низко наклонившись, он невнятно читал свой вопрос по бумажке.

— Извините, — прервал я его, — вам придется все это прочитать еще раз, я не разобрал ни слова.

— Мы католики, ветераны войны… — начал он.

Я снова перебил его:

— Не понимаю, при чем тут католики — ветераны войны. Здесь пресс-конференция.

— Почему вы не приняли американского гражданства?

— Не видел причин к тому, чтобы менять свое подданство. Я считаю себя гражданином мира, — ответил я.

Поднялся шум. Сразу заговорило несколько человек. Один голос перекрыл всех.

— Но деньги-то вы зарабатываете в Америке.

— Ну что ж, — сказал я, улыбаясь, — раз вы все переводите на почву коммерции, давайте разберемся. Мое дело интернационально. Семьдесят процентов моих доходов идет из-за границы, но вся сумма налогов поступает Соединенным Штатам. Как видите, я довольно выгодный гость.

Тут снова забормотал представитель Католического легиона:

— Где бы вы ни зарабатывали свои деньги, здесь или за границей, мы — те, кто высаживался с десантом на берегах Франции, — все равно возмущены, что вы не стали гражданином США.

— Не вы один высаживались на этих берегах, — сказал я. — Два моих сына тоже были в армии генерала Паттона и сражались на передовой, но они не похваляются и не спекулируют этим, как вы.

— Вы знакомы с Гансом Эйслером? — спросил другой репортер.

— Да, он очень близкий мой друг и замечательный музыкант.

— Вы знаете, что он коммунист?

— Меня это не интересует. Наша дружба основана не на политике.

— Но вам, кажется, нравятся коммунисты?

— Никто не смеет мне указывать, кто мне должен нравиться, а кто нет. Мы еще до этого не дошли.

И вдруг в этой воинственно настроенной аудитории послышался голос:

— Что должен чувствовать художник, подаривший миру столько радости и обогативший его пониманием психологии маленького человека, когда этого художника подвергают оскорблениям, ненависти и насмешкам так называемые представители американской печати?

Я до такой степени не ожидал услышать выражение какого бы то ни было сочувствия, что довольно резко ответил:





— Извините, я вас не понял, вам придется повторить свой вопрос.

Наш агент по рекламе, подтолкнув меня, шепнул:

— Он за вас и очень хорошо сказал.

Это был Джим Эджи, американский поэт и романист, писавший в то время очерки и критические статьи для журнала «Тайм». Я был застигнут врасплох и растерялся.

— Простите, но я не расслышал. Будьте так добры, повторите, пожалуйста, что вы сказали.

— Не знаю, сумею ли, — сказал он, смутившись, и затем повторил почти то же самое.

Я не мог придумать подходящего ответа и, покачав головой, сказал только:

— Ничего не могу ответить… И благодарю вас.

После этого я уже никуда не годился. Его добрые слова лишили меня боевого задора.

— Извините меня, господа, — обратился я к аудитории, — мне казалось, что мы будем говорить о моем фильме, а вместо того началась политическая дискуссия, и я хотел бы кончить на этом.

После пресс-конференции мне стало не по себе — я понял, какой страшной враждебностью я окружен.

И все-таки я не мог до конца этому поверить. Ведь я получил столько чудесных писем от людей, посмотревших «Диктатора». Несмотря на то, что выходу на экран этого фильма тоже предшествовало огромное количество враждебных выпадов, он принес больше дохода, чем какая бы то ни было из моих картин. К тому же, как и весь персонал «Юнайтед артистс», я очень верил в успех «Мсье Верду».

Нам позвонила Мэри Пикфорд и сказала, что хотела бы пойти на премьеру со мной и Уной. Мы пригласили ее пообедать в ресторане «21». Мэри очень запоздала к обеду, сославшись на то, что была в гостях и ей никак не удавалось вырваться оттуда.

Когда мы подъехали к кинотеатру, вся улица была запружена народом. С трудом протиснувшись в фойе, мы услышали диктора, возвестившего по радио: «Только что прибыл Чарли Чаплин с женой, а с ним их гостья — замечательная актриса немого кино, которая все еще остается любимицей Америки, — мисс Мэри Пикфорд. Мэри, может быть, вы скажете несколько слов по поводу этой замечательной премьеры?»

Фойе было забито народом, и Мари с трудом пробилась к микрофону, не отпуская моей руки.

— Сейчас, дамы и господа, вы услышите Мэри Пикфорд.

И в этой чудовищной толкотне и давке Мэри сказала:

— Две тысячи лет тому назад родился Христос, а сегодня… — но ей не удалось продолжить, так как толпа оттерла нас от микрофона. Впоследствии я не раз гадал, каким образом она собиралась закончить эту фразу.

В тот вечер в атмосфере зала чувствовалась какая-то тревога, казалось, что зрители пришли, чтобы что-то доказать своим присутствием. Вместо радостного ожидания и веселого оживления, которые прежде всегда сопутствовали первым кадрам моих картин, раздались нервные аплодисменты и послышалось шиканье. Мне неприятно в этом сознаваться, но это шиканье ранило меня сильнее, чем вражда всей прессы.

Шел просмотр, и я начал волноваться. В зале смеялись, но не все. Это был не тот смех, который вызывали когда-то «Золотая лихорадка», «Огни большого города» или «На плечо!». Этот смех был словно протестом против враждебных выходок группы зрителей. Мне стало страшно, я не мог оставаться в зале и шепнул Уне:

— Я выйду в фойе, не могу этого вынести.

Она сжала мою руку. Программка, которую я в волнении скомкал, жгла мне ладони, и я бросил ее под стул. Направляясь в фойе, я старался как можно незаметнее пройти по проходу. Я разрывался между желанием послушать, где будут смеяться, и стремлением удрать подальше. Затем я поднялся в бельэтаж, чтобы посмотреть, что делается там. Какой-то мужчина смеялся чаще других — несомненно, это был друг, но смеялся он судорожным, нервным смехом, как будто хотел им что-то доказать. То же самое было и на балконе.

Два часа я ходил взад и вперед по фойе и по улицам вокруг кинотеатра, время от времени возвращаясь в зал посмотреть картину. Мне казалось, что фильм идет нескончаемо долго, но, наконец, просмотр кончился. Обозреватель Эрл Уилсон, неплохой человек, встретился мне в фойе одним из первых.

— Мне фильм понравился, — сказал он, подчеркнув слово «мне». Затем подошел мой агент Артур Келли.

— Конечно, двенадцать миллионов он не даст, — объявил он.

— Я бы охотно согласился на любую половину, — пошутил я.

После просмотра мы устроили ужин человек на полтораста; среди приглашенных был и кое-кто из старых друзей. Однако в тот вечер чувствовалось, что тут скрестились какие-то враждебные течения, и, несмотря на выпитое шампанское, настроение было подавленное. Уна незаметно скрылась. Уехала домой спать, а я еще оставался с полчаса.

Герберт Бейерд Суоп, человек, который мне нравился и которого я считал проницательным, спорил с моим другом Доном Стюартом по поводу фильма — Суопу он резко не понравился. В этот вечер меня хвалили очень немногие. И только Дон Стюарт, который, как и я, был немного пьян, сказал: