Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 101 из 130



Судья. Какой был смысл в убийстве Чаплина?

Кога. Чаплин — очень популярная личность в Соединенных Штатах и к тому же его очень ценят в капиталистических кругах. Мы рассчитывали, что его убийство вызовет войну с Америкой и что таким образом нам удастся одним выстрелом убить двух зайцев.

Судья. А почему же вы тогда отказались от столь великолепного плана?

Кога. Потому что в газетах появилось сообщение, что еще точно не выяснено, состоится ли этот прием.

Судья. Каковы же были мотивы нападения на резиденцию премьер-министра?

Кога. Ниспровержение премьера, который одновременно был главой правящей политической партии. Другими словами, мы хотели свергнуть правительство.

Судья. Вы намеревались убить премьера?

Кога. Да. Хотя никакого личного недоброжелательства я к нему не испытывал.

Этот же обвиняемый показал, что план убийства Чаплина был отклонен, потому что «возник спор, стоит ли убивать комика, принимая во внимание, как невелики шансы, что это приведет к войне с Соединенными Штатами и к усилению власти военщины».

Представляю себе, как убийцы стали бы извиняться, выполнив свой план, а затем, узнав, что я вовсе не американец, а англичанин: «О! Весьма сожалеем!»

Однако мое пребывание в Японии, понятно, не ограничилось одними тайнами и неприятностями. Большую часть времени я проводил там очень интересно. Театр Кабуки доставил мне удовольствие, которое превзошло все мои ожидания. Кабуки — театр не чистой формы: в нем старина сочетается с современностью. Самым важным является здесь искусство актера — пьеса лишь материал для его игры. По нашим западным воззрениям, их технические возможности строго ограничены. Они отвергают реализм там, где не могут достичь его в полной мере. Например, мы, люди Запада, не можем изобразить бой на шпагах без каких-то черт абсурдности, неправдоподобности — как бы жестока ни была эта битва, зритель всегда уловит известную осторожность актеров. А японцы даже и не стремятся здесь к реалистичности. Противники дерутся на расстоянии друг от друга, делая стремительные, щегольские выпады шпагами, причем один пытается отрубить голову противника, а другой — рубит ему ноги. Каждый из них прыгает, танцует, делает пируэты на своей площадке, — и вся битва скорей напоминает балет. Она весьма импрессионистична и заканчивается статуарными позами победителя и побежденного. Но от импрессионизма этой сцены актеры переходят к вполне реалистической сцене смерти.

В основе многих японских пьес лежит ирония. Я видел драму, очень напоминавшую «Ромео и Джульетту», в которой родители тоже противятся браку юных влюбленных. Пьесу показывали на вращающейся сцене, которой японцы пользуются уже триста лет. В первом акте была показана спальня новобрачной, и мы увидели юных влюбленных, только что ставших мужем и женой. В продолжение всего акта друзья вступаются перед родителями за влюбленных, которые все еще надеются, что они добьются примирения. Но традиции слишком сильны, родители неумолимы. И тогда влюбленные решают покончить жизнь самоубийством в традиционной японской манере: каждый из них усыпает лепестками цветов то место, на котором он должен умереть, затем юноша сначала убивает молодую жену, а потом сам бросается на меч.

Но реплики влюбленных, когда они, готовясь к смерти, разбрасывали по полу лепестки цветов, вызывали непонятный нам смех зрителей. Переводчик пояснил мне, что их слова звучат иронично: «Стоит ли жить после этой ночи любви? Только разочаровываться и расстраиваться». Минут десять они вели такой иронический диалог, а потом новобрачная становится на колени на свой цветочный коврик, который находится на некотором расстоянии от его коврика, и обнажает шею. Муж выхватывает меч и медленно направляется в ее сторону. В это время движущийся круг сцены начинает поворачиваться, и, прежде чем острие меча успевает коснуться ее шеи, они оба уже уходят из поля зрения публики. Появляется залитая светом луны улица перед домом влюбленных. Длинная, нескончаемая пауза. Но вот наконец послышались голоса — это идут друзья мертвых влюбленных, чтобы возвестить им радостную весть о том, что родители простили их. Друзья навеселе и спорят, кто первым должен сообщить эту новость. Затем они начинают петь серенаду, но, не получив отклика, стучат в дверь.





— Не мешайте им, — острит кто-то из друзей, — они либо спят, либо слишком заняты.

И они продолжают в том же духе шутить, петь серенады под аккомпанемент ударов, возвещающих конец пьесы: «тик-так, тик-так» — и занавес медленно опускается.

Сможет ли Япония устоять против вируса западной цивилизации и надолго ли — это вопрос спорный. Характерное для ее культуры умение человека наслаждаться простыми мгновениями жизни — задумчиво любоваться лунным сиянием, совершать паломничество в сад к цветущему вишневому деревцу, предаваться тихому раздумью во время чайной церемонии, — по-моему, обречено, оно исчезнет в смоге западной предприимчивости.

Мое путешествие подходило к концу, и хотя за это время многое меня порадовало, но что-то подействовало и угнетающе. Я видел гниющие продукты, видел горы товаров и видел людей, которые смотрели на них голодными глазами, — миллионы новых безработных с болью наблюдали, как гибнут плоды их трудов.

Я сам слышал, как один человек на обеде утверждал, что положение может спасти только открытие новых залежей золота. А когда я заговорил о том, что автоматизация ведет к безработице, кто-то ответил мне, что тут вопрос разрешится сам собой, потому что рабочая сила в конце концов станет так дешева, что сможет конкурировать с автоматизацией. Депрессия была очень жестокой.

XXIV

Я вернулся в Беверли-хилс и, войдя в дом, остановился посреди гостиной. Был вечер, длинные тени покрывали ковром лужайку перед домом, а комнату освещали золотые лучи заходящего солнца. Все здесь, казалось, дышало безмятежностью, по мне хотелось заплакать. Я не был дома восемь месяцев и сам не знал, рад ли был вернуться. Я был в смятении, у меня не было никаких планов, на душе было неспокойно, я чувствовал себя ужасно одиноким.

У меня была тайная надежда, что я встречу в Европе человека, который смог бы как-то направить мою жизнь. Но ничего не вышло. Из всех женщин, которых мне там довелось встретить, очень немногие способны были бы это сделать, а этим немногим я был не нужен. И вот теперь я вернулся в Калифорнию, будто на кладбище. Дуглас и Мэри расстались, и даже их мир больше не существовал для меня.

В тот вечер мне пришлось бы обедать одному, а я никогда не любил садиться за стол в одиночестве в этом большом доме. Я отменил дома обед и отправился в Голливуд, поставил машину и пошел прогуляться по голливудскому бульвару. Мне показалось, будто я и не уезжал отсюда. Все те же длинные ряды одноэтажных магазинов, старые военные склады, дешевые товары аптек, универсальные магазины Вулворта и Крэга — все это угнетало своей провинциальностью. Голливуд производил впечатление лихорадочно растущего, но все еще не выросшего города.

И пока я гулял по бульварам, мне пришла в голову мысль: а не уйти ли мне на покой, продать все, что у меня есть, и уехать в Китай. Оставаться в Голливуде мне было ни к чему — с немыми картинами, несомненно, было покончено, а вступать в единоборство со звуковыми мне не хотелось. К тому же еще я, что называется, вышел из обращения. Я пытался вспомнить хотя бы одного человека, с которым был бы в достаточно близких отношениях, чтобы можно просто, без стеснения, позвонить ему и позвать его пообедать со мной, но такого не было. Я вернулся домой, и мне позвонил лишь Ривс, мой администратор, чтобы сказать, что в студии все в порядке. Но больше ни одна живая душа не позвонила.

У меня было такое ощущение, будто мне надо прыгнуть в ледяную воду, когда я должен был появиться в студии и заняться там какими-то скучными делами. Однако я был очень рад услышать, что «Огни большого города» шли великолепно и что мы уже положили три миллиона долларов в банк и каждый месяц еще получаем чеков больше чем на сто тысяч. Ривс предложил мне пойти в голливудский банк и познакомиться с новым директором. Но я за семь лет ни разу не удосужился побывать в банке, отказался я и на этот раз.