Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 73

Другой раз, совсем уж неведомо когда, поскольку я вообще ничего не замечал, тем более — времени; так вот, в другой раз, во французском городке, я зашел в маленькое кафе, где громко галдели французы. Никто не слушал радио, что не удивительно, поскольку французская беседа гораздо лучше любой передачи, но я неожиданно услышал английскую речь, знакомый голос, слова: «…Где бы ты ни был, мой дорогой народ, здесь или за морем», и вспомнил древний зов монархии. То был король, и так я отпраздновал его юбилей.

Возвращаясь через Францию, я снова разгадывал загадку — дальние страны нам очень близки, а самые близкие, Ирландия и Франция, почти совсем непонятны. Об Ирландии я много писал и сказать мне нечего, потому что нечего исправить. Я писал о ней в час беды, когда над ней поднялась заря Пасхального восстания, и в час победы, когда Евхаристический конгресс сиял перед толпами в парке Феникс, а мечи и трубы славили истинного феникса. Бедой и славой на нее похожа еще одна страна, о которой я немного скажу. Сказал бы больше, но в этой короткой главе опишу два случая, не потому, что только их помню, а потому, что не могу их забыть.

Приглашением в Польшу меня почтило правительство, но в польском гостеприимстве не было ничего чиновного. Один варшавский кабачок, где пьют токай и поют польские марши, излечит любого бюрократа. В Кракове еще больше польского, он ведь не столица, и в тайны его вникают не столько правители, сколько ученые вроде профессора Романа Дыбосского. Однако и правителей я видел достаточно, чтобы понять, к примеру, какую чушь пишут наши газеты о «польском коридоре». Обобщить это можно так: полякам всегда приходится выбирать из двух зол. Я встречался с Пилсудским, и этот замечательный, сумрачный воин сказал, что предпочитает Германию. Само собой, его соперник Дмовский, принимавший нас в своем по — местье, решал в пользу России, если надо решать. Мы с ним встречались, его привозил ко мне доктор Саролеа. Лукавый бельгиец подшучивал над его антисемитизмом и заметил: «В конце концов, ваша вера — от евреев», на что поляк отвечал: «Моя вера — от Христа, Которого евреи распяли». Что до Пилсудского, он благоволил к Литве, хотя поляки и литовцы то и дело ссорились. Он любил Вильно; а позже и я нашел историческое место, где поляки и литовцы в мире, даже когда они в ссоре.

Мы ехали с польской дамой, очень умной, прекрасно знающей Европу, мало того — Англию (что входит в дикие привычки славян). Вдруг я заметил, что тон ее изменился, стал как‑то прохладней, когда мы остановились у арки, за которой шел переулок, и она сказала: «Здесь проезда нет». Я удивился, арка была большая, переулок — вроде бы открытый, не тупик. Мы вошли под арку, и дама произнесла тем же прохладным тоном: «Здесь снимают шляпу». Тогда я увидел, что переулок запрудили люди, все — на коленях, все — лицом ко мне, словно кто‑то шел за мной или надо мной летела какая‑то птица. Я оглянулся, и оказалось, что в арке — большое открытое окно, а за ним — золотая, разноцветная комната. В глубине комнаты была картина, перед ней все двигалось, словно в кукольном театре, пробуждая память о кукольном театре моего детства. И тут я понял, что над мельканием красок сверкает и звенит древнее величие мессы.

Прибавлю еще одно. Нас познакомили с молодым польским графом, у которого Красная Армия после битвы под Варшавой разорила усадьбу, истинный дворец в старинном стиле (сам он старины не любил). Глядя на груды мрамора и почерневшие ковры, кто‑то сказал: «Как страшно видеть, что сделали с вашим фамильным гнездом!», а он, очень молодо пожав плечами, засмеялся и не без печали прибавил: «Я их не виню. Я сам воевал, против них же, и знаю все соблазны. Устанешь, замерзнешь и думаешь — на что ему эта мебель, такая растопка! С теми, с другими, все мы воевали, а это тяжело и невесело. Словом, я на них не в обиде, одного простить не могу. Пойдемте, я покажу вам».

Он повел нас по тополиной аллее туда, где стояла Пречистая Дева, у которой отстрелили руки и голову. Но руки были подняты, и то, что их нет, придавало особый смысл умоляющему жесту Той, Кто просит помиловать наш немилостивый род.

Глава XVI. Бог с Золотым Ключом

Не так давно, летним вечером, спокойно озирая мою незаслуженно счастливую жизнь, я прикинул, что совершил не меньше пятидесяти трех убийств и спрятал добрую сотню трупов. Один я повесил на вешалку, другой затолкал в сумку почтальона, третьему подменил голову и так далее, в том же духе.

Да, конечно, все это я проделал на бумаге и очень советую начинающим выражать свои преступные склонности таким же образом, не портя прекрасный замысел несовершенствами падшего мира. Где‑то я писал, что составил научную таблицу, куда входило 20 способов женоубийства, при помощи которой писатель может убить двадцать жен, прекрасно уживаясь с одной. Собственно, самое печальное в нашем деле — не риск и не потеря супруги, а то, что, выбрав какой‑то способ, мы лишаемся других девятнадцати. Придерживаясь этого принципа, я преуспел на ниве того жанра, который называют детективом. Журналы и издательства до сих пор заказывают мне гекатомбу — другую — чем больше трупов, тем лучше.

Каждый, кто напал на след этого промысла, знает, скорее всего, что большей частью в моих рассказах участвует некий отец Браун, католический священник, сочетающий внешнюю простоватость с внутренней тонкостью. Естественно, встали вопросы о том, типичны ли эти черты, а решения и ответы подвели к очень важным вещам.

Как я уже говорил, я никогда не относился всерьез к моим романам и рассказам и не считаю себя, в сущности, писателем. Но все же то были выдумки, фикции, а не биография или история, и, по меньшей мере, у одного героя не было «прототипа». Это вообще заблуждение, далеко не всегда пишешь «с кого‑то». Но вот о самом отце Брауне говорили как о реальном человеке и в определенном смысле не ошибались.

Мысль о том, что писатель просто описывает друга или недруга, и неверна, и вредна. Даже персонажей Диккенса, явно выдуманных и явно карикатурных, возводили к простым смертным, словно смертный может быть таким, как Уэллер или Микобер. Помню, отец рассказывал, как известный спирит С. С. Халл яростно опровергал, что он — прототип Пекснифа. «Нет, вы подумайте! — говорил он с излишним пафосом. — Вы же знаете меня, Честертон! Что там, все меня знают. Я посвятил жизнь благу ближних, я служил идеалам, я подавал пример справедливости, честности, чистоты. Что общего между мной и Пекснифом?!»

Когда писатель измышляет характер ради надобностей рассказа, особенно — фикции, выдумки, он лепит его из разных черт, нужных ему на этом фоне. Иногда он берет ту или иную черту у реального человека, но легко изменит ее, поскольку создает не портрет, а картину. Главная черта отца Брауна — отсутствие черт. Он, можно сказать, заметен своей незаметностью. Его будничная внешность призвана отличаться от напряженной зоркости и подчеркнутого ума; вот я и сделал его обтрепанным и бесформенным, круглым и невыразительным, неуклюжим. Однако я подарил ему некоторые свойства моего друга, отца Джона О’Коннора, который внешне был совсем иным. Он аккуратен, он ловок, даже изящен, и не столько занятен, сколько занят. Словом, это — чувствительный и сметливый ирландец, наделенный глубокой иронией и сдержанной яростью своей нации. Мой отец Браун намеренно описан как житель Восточной Англии, которых нередко именуют саффолкскими клецками. Это — намеренный маскарад, столь необходимый детективу. Однако в одном и очень важном смысле отец О’Коннор и впрямь вдохновил меня. Чтобы объяснить, как это было, расскажу одну историю.

Перед самой женитьбой и сразу после нее я много бродил по Англии, читая то, что вежливо звалось лекциями. Тяга к этим мрачным развлечениям особенно сильна на севере Англии, на юге Шотландии и почему‑то в лондонских пригородах. Помню, как довелось мне прокладывать путь сквозь снежную бурю на северные окраины, к большой моей радости, я такие бури люблю. Собственно, я люблю всякую погоду, за исключением той, которую называют «прекрасной», так что жалеть меня не надо; и все же, пешком и на омнибусе, я добирался часа два, а когда прибыл, напоминал снежную бабу. Прочитав собравшимся Бог знает что, я собрался в дорогу, как вдруг достойный нонконформист, потирая руки и улыбаясь мне с гостеприимством Рождественского деда, произнес глубоким, зычным, сладостным голосом: «Что ж, мистер Честертон, разрешите предложить вам рюмочку шерри и печеньица!» Я поблагодарил его, заверив, что совсем не голоден, с ужасом представляя себе, как борюсь, со снегом еще два часа, поддерживаемый лишь таким скудным угощением. И, с удовольствием перейдя дорогу, я вошел в кабачок под суровым взглядом пастыря.