Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 62

Публика откликнулась на песню чрезвычайно восторженно. И вот в антракте, или, может быть, после концерта приходит ко мне в артистическую московский полицеймейстер генерал Трепов. Он признавал себя моим поклонником, и отношения между нами были весьма любезныя. Ласковый, благовоспитанный, в эффектно расшитом мундире, припахивая немного духами, генерал Трепов расправлял на рябом лице браваго солдата белокурый ус и вкрадчиво говорил:

— Зачем это Вы, Федор Иванович, поете такия никому ненужныя прокламационныя арии? Bедь если вдуматься, эти рокочущия слова в своем содержании очень глупы, а Вы так хорошо поете, что хотелось бы от Вас слушать что нибудь о любви, о природе…

Сентиментальный, вероятно, был он человек! И все таки я чувствовал, что за всей этой дружеской вкрадчивостью, где то в затылке обер-полицеймейстера роется в эту минуту мысль о нарушении мною порядка и тишины в публичном месте. Я сказал генералу Трепову, что песня — хорошая, слова — красивыя, мне нравятся, отчего же не спеть? Политический резон моего собеседника я на этот раз пропустиль мимо ушей и в спор с ним не вступил.

Однажды как то, по другому случаю, я сказал генералу Трепову:

— Любить мать-родину, конечно, очень приятно. Но согласитесь, что жалкая конка в городе Москве, кроме того, что неудобна, мозолит глаза обывателей. Ведь воть за-границей, там трамвай ходит электрический. А здсь, в Москве, слышал я, нет разрешения на постройку. А разрешения не дает полиция. Значить, это от Вас нет разрешения.

Тут мой собеседник не был уже сентиментален.

Он как то особенно крякнул, как протодьякон перед или после рюмки водки, и отчетливым злым голосом отчеканил:

— Батюшка, то — за-граница! Там — люди, а с ваших этих обывателей и этого много. Пусть ездят на конках…

Боюсь начальства. Как только начальство начинает говорить громким голосом, я немедленно умолкаю. Замолк я и в этот раз. И когда вышел на улицу, я под впечатлением треповской речи стал всматриваться в проходящих обывателей с особенным вниманием. Вот, вижу, идет человек с флюсом. Как-то неловко подвязана щека грязным платком, из под платка торчит вымазанная каким то желтым лекарством вата. И думаю:

— Эх, ты, чорт тебя возьми, обыватель! Хоть бы ты не шел мимо самаго моего носа, а ехал на конке — мне было бы легче возразить Трепову. А то ты, действительно, пожалуй, и конки не стоишь… Совсем ты безропотный, г. обыватель! На все ты согласен: и на флюс, и на конку, и на полицеймейстера… Так же тебе и надо…

Но это только казалось. Скоро стал громко роптать и обыватель с подвязанной щекой. В 1904 году стало ясно, что революционное движение гораздо глубже, чем думали. Правительство, хотя оно и опиралось на внушительную полицейскую силу, шаталось и слабело. Слабость правительства доказывала, что устои его в стране не так прочны, как это представлялось на первый взгляд, и это сознание еще больше углубило брожение в народе. Все чаще и чаще происходили безпорядки. То закрывались университеты из-за студенческих безпорядков, то рабочие бастовали на заводах, то либеральные земцы устроют банкет, на котором раздавались смелые по тому времени голоса о необходимости обновления политическаго строя и введения конституции. То взрывалась бомба и убивала того или иного губернатора или министра…

И в эту тревожную пору неожиданно для русскаго общества разразилась война с Японией. Где то там, далеко, в китайских странах русские мужики сражались с японцами. В канцеляриях говорили о велико-державных задачах России, а в обществе громко шептались о том, что войну затеяли влиятельные царедворцы из-за корыстных своих целей, из-за какой то лесной концессии на Ялу, в которой были заинтересованы большие сановники. Народ же в деревнях вздыхал безнадежно. Мужики и бабы говорили, что хотя косоглазаго и можно шапками закидать, но зачем за этим к нему итти так далеко?





— Раз ен к нам не идет, значит, правда на его стороне. Чего же нам-то туда лезть?..

А тут стало слышно в столицах, что на Дальний Восток время от времени посылают чудотворныя иконы… Увы, скоро выяснилось, что выиграть войну иконы не помогают. И когда погибал в дальневосточных водах русский флот с адмиралом Рождественским во главе, то стало жутко я больно России. Показалось тогда и мне, что Бог не так уж любовно смотрит на мою страну…

Разгром!..

Революционное движение усилилось, заговорило громче. Либеральное общество уже открыто требовало конституции, а социалисты полуоткрыто готовились к бою, предчувствуя близкую революцию. В атмосфере явно ощущалась неизбежность перемен. Но правительство еще упиралось, не желая уступить тому, что оффициально именовалось крамолой, хотя ею уже захвачена была вся страна. В провинции правительственные чиновники действовали вразброд. Одни, сочувствуя переменам, старались смягчить режим; другие, наоборот, стали больнее кусаться, как мухи осенью. У них как бы распухли хрусталики в глазах, и всюду мерещились им «революционеры».

В это время мне неоднократно случалось сталкиваться с совершенно необычной подозрительностью провинциальной администрации. Я не знаю, было ли в то время такое отношение властей к артистам общим явлением, или эта подозрительность относилась более спещально ко мне лично, как к певцу, революционно настроенному, другу Горькаго и в известном смысле более «опасному», чем другие, благодаря широкой популярности в стране.

Я делал турнэ по крупным провинциальным городам. Приезжаю в Тамбов поздно ночью накануне концерта. Ложусь спать с намерением спать долго — хорошо отдохнуть. Но не тут то было. На другой день, очень рано, часов в 8 утра — стук в дверь моего номера. Входит полицейский приставь. Очень вежливо извиняясь за безпокойство в столь ранний час, обясняеть, что тревожит меня по прямому приказанию губернатора.

— В чем дело?

«Дело» заключалось в том, что губернатором получены сведения, что я, Шаляпин, собираюсь во время моего концерта обратиться к публике с какой то политической речью!

Это был, конечно, чистый вздор, в чем я не замедлил уверить губернаторскаго посла. Тем не менее, пристав вежливо, но твердо потребовал, чтобы я дал мои ноты губернатору на просмотр. Ноты я, разумеется, дал и к вечеру получил их обратно. Тамбовский губернатор, как видите, отнесся ко мне достаточно любезно. Но совсем иной прием ждал меня в Харькове.

В этом городе мне сообщили, что меня требует к себе цензор. К себе — да еще «требует». Я мог, конечно, не пойти. Никакого дела у меня к нему не было. Концерт разрешен, афиши расклеены. Но меня взяло любопытство. Никогда в жизни не видал я еще живого цензора. Слышал о них, и говорили мне, что среди них есть много весьма культурных и вежливых людей. Цензор, потребовавшии меня к себе, рисовался мне почему-то весь в бородавках, с волосьями, шершавый такой. Любопытно взглянуть на такого блюстителя благонадежности. Отправился. Доложил о себе; меня ввели в кабинеть.

Цензор был без бородавок, без волосьев и вовсе даже не шершавый. Это был очень худосочный, в красных пятнах человек. При первом звуке его голоса мне стало ясно, что я имею дло с редким экземпляром цензорской породы. Голос его скрипел, как кавказская арба с немазанными колесами. Но еще замечательнее было его обращение со мною.