Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 69 из 129

Я знал, что отец был болен безнадежно, и все же, когда смерть пришла, меня ударило это несчастье и ошеломило, как полная неожиданность. В назначенный час собрались мы в комнате при часовне, высокой и просторной, с высокими сводчатыми окнами, комнате дворцово — казарменной, военно — медицинской. Гроб стоял посреди. Папа, благообразный, седой и строгий, лежал, откинув голову на низкую подушечку изголовья. Знакомый, унаследованный от бабушки, выпуклый лоб. Чувство печальное, но вместе с тем близкое к религиозному. Происходило нечто, уничтожившее суетность сегодняшнего дня. Приехал автобус из похоронного бюро. Когда помчались мы по Выборгской стороне мимо Финляндского вокзала и дальше к Кондратьевскому проспекту, мне показалось, что в этом автобусе и сопровождающих его литфондовских машинах, во всем этом похоронном шествии на новый лад есть порядок и своя, хоть и непривычная, величавость, хоть и моторизованная. И место на кладбище под старой березой оказалось достойным. И, как нарочно, для старого врача — на Клинической аллее. Гроб скрылся под землей. Поставили белый крест с надписью — имя, отчество, фамилия, дата рождения и смерти. И все запутанные и подавленные чувства последних месяцев, вернее двух лет, перешли в мои сны. Я все видел во сне отца, все с тем же чувством неясной вины, вины живущего перед умирающим. Я не мог заставить себя пойти и получить из Военно — медицинской академии его вещи. И во сне казалось мне, что он сердится и на это. Наконец привез я маме его пальто, кубанку, все вещи. Мама предлагала мне взять часы, что я подарил ему когда‑то, или скрипку, все, что захочу, на память, но я и думать об этом не мог. Я столько раз видел, как сидел папа, искоса глядя на секундную стрелку этих часов, закутавшись в одеяло. Часы отдали в чистку, проверку и подарили их Игорю, моему племяннику. Стало тихо, очень тихо и беспокойно, как перед грозой. Исчезло напряжение, имеющее ясные причины, и появилось беспричинное. 41–й год вступал в жизнь вкрадчиво, тихо — тихо. Я работал, но мало…

Наташа сдала на пятерку все экзамены. Эта тревога кончилась наконец. По географии спросили ее о Южном Крыме. По арифметике задача оказалась настолько простой, что Наташа поняла, каким приемом она решается, не испугалась. Ко дню рождения купили мы ей велосипед и маленький детский браслет с хризопразами. Я встретил ее при выходе из школы и сказал, что велосипед достать не удалось. Наташа сияла празднично. Она никогда ничего сама у меня не просила, верила, что я сам все дам, что можно, так что и не расстроилась. А когда дома в узенькой своей спаленке обнаружила у стены настоящий дамский велосипед, то замерла от восторга. Она все не ехала на дачу: весна запаздывала. В день Катиного рождения, 31 мая, вечер получился особенно неудачным. Вдруг Реет прислал машину, чтобы непременно приехал я в Дом писателя на премьеру «Давайте не будем». И мы отправились в город, и я заболтался в суете, и Катюше почему‑то это показалось зловещим. «Что‑то у нас изменилось, — сказала она. — Ты теперь меня не любишь». На самом деле это была… тревога, тень, отбрасываемая приближающимся роковым днем. Но разглядеть мы ее как следует не могли…

Утро 22 июня было ясное. Завтракали мы поздно. На душе было смутно. Преследовал сон, мучительный ясностью подробностей, зловещий. Мне приснилось, что папа мертвый лежит посреди поля. Мне нужно убрать его тело. Я знаю, как это трудно, и смутно надеюсь, что мне поможет Литфонд. У отца один глаз посреди лба, и он заключен в треугольник, как «Всевидящее око». Ужасно то, что в хлопотах о переносе тела мне раз и другой приходится шагать через него, — таково поле. И вдруг я не то слышу, не то вспоминаю: «Тот, кто через трупы шагает, до конца года не доживет». Я, по вечной своей привычке, начинаю успокаивать себя. Припоминать подобные же случаи в моей жизни, которые окончились благополучно, но не могу припомнить. Нет, никогда не приходилось мне шагать через трупы. Я рассказываю свой сон Кате, и она жалуется на страшные сны. Она видела попросту бои, пальбу, бомбежки. В двенадцать часов сообщают, что по радио будет выступать Молотов. Я кричу Кате: «Дай карандаш! Он всегда говорит намеками. Сразу не поймешь. Я запишу, а потом подумаю». Но едва Катя дает карандаш, как раздается голос Молотова, и мы слышим его речь о войне. И жизнь разом как почернела. Меня охватывает тоска. Не страх, нет, а ясная, без всяких заслонок, тоска. Я не сомневаюсь, что нас ждет нечто безнадежно печальное. Мы решаем ехать в город. Я иду к Наташе. Выхожу с ней пройтись напоследок. Покупаю ей эскимо. Но и Наташа в тоске…

Ленинград был обречен. Только рыбная ограниченность не давала охватить явление во всей сложности. Когда я приехал в 21–м году, был почти до корня вытравлен старый Петроград. Но вот он заполнился, заселился, перенаселился. 37–й год заново выкосил людей. И вот коса опять занесена над городом. Мы отказались выехать с Новым ТЮЗом, хоть и уложили было вещи. Отказались присоединиться ко второму эшелону беженцев…

Война застала нас без копейки денег. Авторские как ножом отрезало. Но где‑то я добыл что‑то, вернее всего взаймы. Однажды утром услышал я знакомый всем голос Сталина. Он по радио называл нас «братья и сестры», говорил непривычно — голос дрожал. Слышно было, как стучит графин о стакан — пил воду. Он призывал к созданию народного ополчения. И все пошли записываться. Записался и я в Союзе писателей у Кесаря Ванина. И вот я уже получил приказ явиться в Союз к такому‑то часу с кружкой и ложкой. Мне было 45 лет,<…>чувствовал я себя здоровым. Призраки молодых, убиваемых ежедневно, тревожили совесть. Я спешил в Союз, смущенный одним — предстояла новая жизнь, которую я не мог себе представить. В Союзе ждала меня отмена приказа — решением обкома группа писателей поступала в ведение радиовещания. Я шел домой столь же ошеломленный. Я боялся, что не смогу работать на радио так, как это нужно. Однако именно с этого времени начала меня отпускать тоска. На радио я словно бы нашел свое место в том, что до сих пор вертело мной без всякого смысла. А тут вдруг я работал быстро, легко, и меня хвалили, без чего ощущение найденного места было бы для меня невозможно. Примерно в это же время, а может быть, немного раньше, началась работа над пьесой «Под липами Берлина». Писали я и Зощенко по очереди акт за актом, точнее, картину за картиной. Пока репетировалась одна, писалась другая. Нет, это, видимо, было раньше чуть — чуть. Представив себе ясно репетиции в Театре Комедии, испытал я знакомую тоску. Видимо, это происходило в июле, а спокойнее я себя почувствовал в августе. Июль. Жарко. Репетиции идут в нижнем фойе. Окна закрашены синим для затемнения. И я с ужасом замечаю синие отсветы на руках и лицах актеров и потом только догадываюсь, что это солнечный свет прорывается через закрашенные стекла. Спектакль никакого успеха не имел. Шел 41–й год, а в пьесе довольно похоже описывались события 45–го. Паника в Берлине и прочее — кто же тогда мог поверить, что это возможно. И пьесу скоро сняли с репертуара.





А писателей, взятых в ополчение, объединили, и они попали под командование Сергея Семенова, высокого, похожего на монгола и всегда как будто не то ушедшего в свои мысли, не то растерянного чуть — чуть, — человека чистейшего, но не военного. И все ополчение представлялось мне похожим на Сергея Семенова. То один отряд выйдет прямо на немцев — необученный, безоружный, то другой пойдет на учения, а окажется в самом пылу боя. И никто не дрогнет. В одном из боев, как узнали мы с ужасом, погиб возле Елены Александровны Чижовой ее единственный сын. Они выносили из боя раненого командира, и снаряд прикончил его и оторвал голову Славушке и только легко контузил Елену Александровну. Однажды репетировали мы, как всегда, «Под липами Берлина», и вдруг лица актеров, подсвеченные синим, приняли виноватое, мягкое выражение — Елена Александровна заходила к директору и, возвращаясь, шла мимо нас. Репетицию прервали. Мы окружили Елену Александровну. Мы не знали, о чем говорить с ней, старались только быть как можно ласковее. Однажды у Акимова встретил я художника, молодого, из его учеников. Он состоял в воинской части особого рода — они ходили по тылам противника. То, что человек вполне гражданский превратился вдруг в настоящего военного, да еще подобного рода, поразило меня. Он рассказывал о ночных нападениях на часовых, об убийствах просто, как о театральной постановке, и я удивлялся простоте, с которой слушал его. Через неделю — другую он не вернулся из очередного рейда, погиб. «Европейская» гостиница перестала существовать, превратилась в госпиталь. Я все прыгаю во времени, но лето 41 — го до 8 сентября спуталось у меня в один клубок. Вот шагаю я по Литейному и вижу, как в небе над крышами домов летают черные листики сгоревшей бумаги. Жгут архивы. Ночью у комендантского управления вдруг выстраиваются гуськом грузовики. Неведомо откуда появляется слух, вскоре подтверждающийся, — эвакуируют офицерские семьи. Это, следовательно, еще до взятия Мги [95]. Воздушные тревоги каждый день, и всегда безрезультатные — летают разведчики. Вот тревога застает меня на углу Владимирской.

95

Поселок Мга, расположенный в 50 км юго-восточнее Ленинграда, был захвачен немцами 31 августа 1941 г. Таким образом была перерезана последняя железнодорожная линия, связывавшая Ленинград с тылом.