Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 61 из 129

Мы достали пакет такой величины, что рукопись в нем болталась. Очень бестолковый почтовый работник, угрюмый от собственной растерянности, черный, как жук, долго возился, прикладывая сургучные печати (я посылал пьесу ценным письмом). Ничего у него не получалось, так что пот выступил на его бледном лбу. Но так или иначе, он довел работу до конца, и пьеса моя уехала в Ленинград. Мы стали чаще подниматься в общий зал, но никак не могли сойтись с кем бы то ни было из живущих в этом дорогом доме отдыха. Здесь вечно танцевали образцово- показательные пары. Они же давали уроки вступившим в соответствующий кружок и были окружены почетом. Я не осуждал, но завидовал им, как Гедройцу, как бильярдистам в длинном зале первого этажа, как четырем подругам, задававшим тон всей веселящейся части «Синопа». За их столом вечно смеялись. Они собирали играющих в лото и отправлялись куда‑то на прогулки. Я презирал себя за суетность, но не мог примириться со своей отъединенностью. В Ленинграде в Доме писателя меня знали все и я знал всех. Даже слишком весело бывало там по вечерам мне. И благодаря мне. Что иной раз тоже мучило меня. Потому что часто являлось результатом того же страха отъединенности, боязни боли. Впрочем, в «Синопе» ни одного дня не испытывал я боли. Или настоящей зависти. Только неловкость. Слухи о «Тени» прошли по театрам. Пьеса, пока она не запрещена, вызывает всеобщий интерес, и я получал множество телеграмм от множества театров. Даже от Художественного. Каплер [91]руками развел, увидя, сколько их лежит для меня на широком прилавке у портье. Теперь, когда пьеса была кончена, мы часто бывали в городе. Спокойствие и ласковость Катюши тех дней необыкновенно утешали меня…

Год был страшен несчастьями, которые начинались. Но мы не хотели их видеть. Ехать через Сочи было трудно.

Я послал телеграмму в Тбилиси Симону Чиковани с просьбой устроить нам билет в московском поезде и номер в гостинице. На другой же день пришел ответ, на грузинский лад приветливый — все будет сделано. И вот мы получили билет от Сухуми до Тбилиси в международном вагоне, и кончилась жизнь в «Синопе», которая представляется теперь такой длинной и такой наполненной, что трудно поверить, как уложилось все пережитое в один месяц…

В Тбилиси и в самом деле встретили нас приветливо. В день отъезда обедали мы у Симона Чиковани в новом высоком доме, и племянник его, мальчик лет шести, все просил: «Чокайтесь, чокайтесь» — ему очень нравился этот обряд. С особой тбилисской вежливостью все писатели, собравшиеся у Симона Чиковани, поехали с нами на вокзал, где провели в правительственные комнаты — своих писателей уважали в Грузии наравне с самым высоким начальством. И вот снова заняли мы маленькую вагонную комнатку на двоих.

Симон Чиковани перед обедом сказал: «Так как в гостях русские, мы приготовили обед не такой острый, как обычно». Но все первые часы ночного нашего пути были полны одним чувством — жаждой. Утром, проснувшись, увидел я за окном выжженную полосу земли, а за этой пустыней Каспийское море такого же многозначительного цвета, поражающего душу, что и Черное. Я смотрел за окно час и два, и ощущение пустыни стало побеждать. До сих пор казалось мне, что эта оправа, безжизненная и мрачная, только подчеркивает прелесть живой воды моря. Со мной был третий том Пруста, толстый, в серой обложке, я попросил его у Чиковани. И вот я улегся на койке и стал читать Пруста с обычным ощущением интереса и протеста. Прежде всего протест относился к переводу. Слово «монументальный» привычно для французского уха и невозможно, когда оно употребляется для описания церкви сельской, в окрестностях Баль-бера. Невозможно точно перевести рассуждения Пруста о словах, которыми пользуется такой‑то или такая‑то, что определяет их как людей такого‑то или такого‑то вида. Это непереводимо, как стихи. Но, может быть, именно вследствие этого, вследствие того, что ряд чисто словесных вещей исчезал в переводе, на первое место выступали чисто человеческие чувства, о которых рассказывал Пруст. В его порочности, как и во всякой порочности, была одна черта, внушающая уважение, — правдивость. И то, что он с полным безразличием к значительности предмета, словно власть имеющий, стоящий по ту сторону добра и зла, описывал одинаково пристально все — и гостиные, и лесбиянок, и педерастов, и свою привязанность к бабушке, и суетность, и любовь к живописи. Все это было недоступно мне. Далеко, как далеко! Я никогда не любил ни одного французского писателя, испытывая к некоторым из них чисто рассудочное уважение. А Пруст еще и, казалось, переступает границы возможного, идет по дороге, которая никуда не может привести. Дальше уж надо не читать, а самому до конца пережить описываемое.

Впрочем, в подлинниках, может быть, все это усиливалось и сохранялось в пределах мастерством исполнения. Так я думал или полудумал — получувствовал, испытывая особую дорожную независимость, оторванность от всех обязанностей и тревог. И от угрызений совести, похожих на сознание неприготовленных уроков, от вечной отравы, порожденной ленью. Баку показался мне декоративным (я говорю о вокзале), подозрительно роскошно одетым, как южнорусский франт на бульваре. Отсюда послал я телеграмму в Ленинград, родителям, что еду домой кружным путем…

Приехав домой, я огорчился. Наша домработница писала в «Синоп», что радиоприемник перегорел. Я не принял этого к сердцу — эту нашу безголосую, первобытную машинку давно пора было выбросить. Но войдя в кабинет, увидел я, что радиоприемник не перегорел, а попросту сгорел до половины. И это бы еще ничего. Он опалил стену и сжег календарь — вот это уже принял я близко к сердцу. У меня много лет календарь укреплялся на — как ее назвать? — на подставке что ли картонной, выпускаемой для календарей, с репродукцией Левитана. Вещь безобразная, но заветная, исколотая и подрезанная, но верно служившая нам с самых первых лет нашей с Катюшей жизни. Я считал, что она приносит нам счастье, — и вдруг она сгорела! И я подумал, что этот год грозит нам какими‑то бедами. Приведя себя в порядок, преследуемый запахом гари, которым пропитался в кабинете, отправился я в Театр Комедии. Акимов встретил меня со странным и недовольным выражением. Что такое? Мой ценный пакет не пришел по адресу. Я немедленно отправился на почту и обнаружил, что он лежит там, в новом конверте, подписанный чужою рукою и заново запечатанный сургучными печатями. До сих пор не понимаю, почему мне его сразу выдали на руки, зачем так долго держали на почте, какие приключения он перенес. Я с торжеством вручил пакет Акимову. И пьесу приняли. И скоро начали репетировать. А события всё развивались [92]. Латвия, Эстония, Литва. Наши ездили в Польшу, точнее, в Западную Украину, и привозили неслыханно дешевые пишущие машинки, костюмы, отрезы и прочее, и прочее, что приводило меня в смущение и казалось тоже не вполне чистым и зловещим. А тут подоспели еще финские события [93]. Я был у Германа, когда приехал туда Вирта [94]. Его незначительная мордочка с мелкими чертами выражала тревогу, даже страх. Он сообщил: началось. Ему предстояло ехать на фронт.

Он был в военной форме, в щегольском тулупчике, но не радовался. И у всех ощущение было смутное — мы успели отвыкнуть от войн. Вскоре в Ленинграде ввели затемнение. Морозы ударили небывалые, будто финские колдуны постарались. Трамваи по темным улицам тащились еле — еле. Тихо надвигаются из мрака, вырисовываясь уже у самой остановки, два синих фонаря, таких тусклых, что и номера не различить. Толпа, сгрудившаяся на остановке, кричит, спрашивает, какой номер. Висящие на подножке отвечают нехотя. Крики: «Проходите в вагон, тут люди замерзают». Движение, чуть не драка, и трамвай уползает в темноту. Стали лопаться водопроводные трубы в домах. Портилось центральное отопление. На одном заседании райсовета Дзержинского района выступала тощенькая женщина с синими губами, стриженая, как после тифа. Управхоз. «Жильцы заявляют, что я должна своими силами отремонтировать магистраль. А я не имею права без главного инженера рыть яму. Там и провода, и мало ли что. Мне за такое самоуправство дадут десять лет, а я на это согласиться не могу, я человек больной». В темноте осмелели бандиты. Каждый день рассказывали об ограблениях. А на фронте наступление развивалось медленно. Линия Маннергейма — эти слова стали знакомы каждому. Катюша поступила работать в госпиталь. Там обмороженных лежало больше, чем раненых. Появилось еще одно понятие: «слоеный пирог». То есть сложная обстановка и попытка обходов с той и с другой стороны привели к тому, что вот идут наши позиции, потом вдруг финские, потом опять наши. И этот многослойный фронт все менялся. Части, идущие занимать позицию на отвоеванной только что земле, натыкались внезапно на финские части. А тут еще мины в страшном количестве. Заминированы дороги, земля, ворота усадьбы, брошенная машина. Был убит Чумандрин. То и дело сообщали о гибели молодых ребят. Погиб сын папиной сослуживицы. Пропал без вести мальчик восемнадцати лет, лыжник, доброволец. Быт, по своей живучести, полз по своему пути, не сдаваясь.

91





Каплер Александр Яковлевич (1904–1979) — кинодраматург. Был любовником Светланы Аллилуевой в начале Великой Отечественной войны, за что и пострадал — Каплера обвинили в шпионаже в пользу Великобритании и приговорили к 5 годам лишения свободы. После смерти Сталина вернулся в Москву

92

28 сентября 1939 г. Эстония, а 5 и 10 октября Латвия и Литва подписали с СССР навязанные им договоры о взаимной помощи. Согласно этим договорам СССР ввел в прибалтийские страны ограниченный контингент войск. 15–17 июня 1940 г. началась оккупация Прибалтики советскими войсками.

93

26 ноября 1939 г. СССР обвинил Финляндию в артиллерийском обстреле приграничной советской территории. 28 ноября советской стороной был расторгнут пакт о ненападении с Финляндией. 30 ноября началась советско-финская война, завершившаяся подписанием 12 марта 1940 г. Московского мирного договора, в соответствии с которым Финляндия была вынуждена пойти на ряд территориальных уступок. Война нанесла сильный удар по международному авторитету страны — Советский Союз был исключен из Лиги Наций.

94

Вирта Николай Евгеньевич (1906–1976) — писатель. Лидочка — Лидия Николаевна Каверина (урожд. Тынянова), жена В. А. Каверина.