Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 80

А у Феллини — она легка, она просто его естество. Кажется, что он и не задумывается ни о чем, а все само собой получается, но почему-то получается необыкновенно, ярко, обобщенно. Наверное, потому, что он — гений. Просто он художествен сам по себе и не художественным быть не может, точно так же, как другие при всем желании не могут быть художественными. Их раскадровка, их съемки, их ощущение пространства и мизансцен, их понимание действия — чисто деловые. В кадре, допустим, должны говорить двое — он и она, они должны говорить о том-то и о том-то. И эти двое будут говорить о чем нужно, притом сделают это прекрасно и будут замечательно сняты. И все же кадр этот по каким-то неуловимым причинам сам по себе не станет искусством. Он станет лишь плодом необходимости показать, что, допустим, они онавстретились и познакомились, а дальше эти двое сядут в машину и поедут куда-то, и будет хорошо снят и этот путь, и то место, куда они приехали, но все это притом будет иметь лишь значение дела.

Впрочем, я отдаю себе отчет в том, что образность бывает разнойи часто будто бы «деловой» кадр есть тоже образность,только иная, чем у Феллини. Все это так, но я говорю не об этом, а о сотне других кадров, где сидят или стоят два человека в позах, привычных для кино, служебных, так организованных, чтобы видно было и слышно то, что нужно видеть и слышать по смыслу.

И только.

Грамотная мизансцена, грамотный «наезд» и «отъезд» камеры и т.д.

Нет, искусствопредпочтительнее. Хотя оно, разумеется, не обязательно противоречит грамотности и деловитости.

И все же оно предпочтительнее одной деловитости, даже если последняя носит весьма профессиональный характер.

Хотя, как я уже сказал, навязчивая, натужная, специальная образность — тоже может осточертеть.

Я получил неожиданную возможность целую неделю смотреть хорошие фильмы.

Прежде всего, бросилось в глаза, что они до удивления разные.Настолько разные, что каждый раз приходилось привыкать к новой, незнакомой стилистике, к абсолютно иному человеческому восприятию жизни и искусства. Уже сама по себе такая разница очень и очень интересна. Обдумывая все эти непохожие друг на друга фильмы, приходилось удивляться тому, сколь непохожи друг на друга люди и как, объединяя всю эту непохожесть, должно было бы быть богато искусство. Как просто, кажется, понять эту как будто бы очевидную данность — в мире существует множество разнообразнейших художественных мышлений, и чем больше ты узнаешь об этом разнообразии, тем (о, какая банальная мысль!) ты становишься богаче. Иногда люди по тем или иным причинам сопротивляются познанию чего-то им неведомого в искусстве. От простого ли незнания или от надуманного художественного убеждения человек говорит себе: вот это я понимаю, это мое, а это мне не нравится, потому что оно не такое, как то, во что я ужеверю, что я ужелюблю. Какое досадное самоограничение.

Конечно, после Феллини нелегко было смотреть фильм, построенный на ином мышлении. Это был американский фильм режиссера Богдановича «Последний киносеанс». Новый фильм долго казался мне бледным, натуралистическим по сравнению с «Клоунами». Но в тот момент (впрочем, надо захотеть, чтобы для тебя такой момент наступил), когда ты постигаешь, что в этом фильме другие законы, — неведомое тебе раньше произведение вдруг открывается и начинает вовлекатьв свой мир.

Да, конечно, это совсем другой мир, чем у Феллини, но это мир,он существует, он есть, ты узнаешь о нем, ты начинаешь его чувствовать.

Потом я смотрел фильм Буньюэля.

Он рассказывал о бессмысленном, абсурдном времяпрепровождении «обыкновенных буржуа». Буньюэль рассказывал об этом по-своему, настолько по-своему, что от одной этой самостоятельности можно было прийти в восторг. Фильм о бессмысленном существовании группы людей был построен как бы на бессмысленной же, абсурдной манере повествования. Страшные, смешные и глупые сны перемежались с кадрами самой жизни, такой же страшной и глупой. Люди все время что-то ели, ходили друг к другу в гости, у всех у них — совершенно дружеские, нормальные отношения, притом до ужаса ненормальные, ибо все они обманывают друг друга, впрочем, не придавая этому никакого значения. Нелепица и пустота жизни тут передавались через замечательно выстроенную «нелепицу» всех художественных приемов фильма. Это был гротеск, но совсем неизвестный по другим фильмам, не комедийный, впрочем, и не драматический, а выраженный, если так можно сказать, через абсолютно серьезную обворожительную нормальность.И это как бы сверхнормальное восприятие бредового содержания придавало гротеску ранее неизвестный, во всяком случае для меня, оттенок. Насмешка ощущалась в совершенно не насмешливых кадрах. И это не была знакомая манера «держать серьез», играя комедию. Это была как будто действительно абсолютно нормальная серьезность, и на этот раз благодаря ей я как бы заново постигал абсурдность жизни этих героев. То и дело действие прекращалось, и небольшая компания людей бодро шествовала по бесконечному шоссе, быстро, делово, энергично, весело. А затем, вне связи с этим, снова продолжался простой и нелепый сюжет.





Сзади кто-то спросил: «А что это значит? Тут какой-то символ; но в чем он?» В этом вопросе, к моей радости, не было злости от непонимания — было любопытство. И мне захотелось сказать, что тут все абсолютно просто, что этот бодрый шаг по шоссе есть простодушнейший образ бессмысленности и бесцельности их пути, в то время как сами они не чувствуют никакой бессмысленности.

Куда вы так бодро идете? Никуда!

Какое наслаждение узнавать новый художественный почерк.

Нам всем, когда мы зрители, недостает непосредственности. Вместо того чтобы воспринимать, мы стараемся что-то противопоставить,мы хотим оцениватьраньше, чем прониклив то, что, собственно, следует оценить.

По телевидению показывали сцены из «Кармен-сюиты». В дверях нашей комнаты задержался уже собравшийся уходить гость. Когда Кармен после удара ножом как-то странно сломалась и повисла на руках своего убийцы, мой гость произнес, что для такой пластики больше бы подходила, ему кажется, конкретная музыка. Я подумал: отчего он так спешит, ведь Кармен вот-вот должна упасть и умереть. Разве это не требует внимания? Или хотя бы простой тишины?

Телевизор вообще приучил нас чувствовать себя на высоте положения. Мы смело и громко оцениваем каждое мгновение, не боясь, что слева или справа скажут нам — цыц!

В театре, при живом актере на сцене и полном зрительном зале чужих людей, не очень-то разговоришься со своим родственником-соседом. Но у телевизора не успела показаться героиня, ты уже говоришь, что у этой женщины слишком большой нос, а у героя противная манера размахивать руками.

Насмешливость царит в некоторых домах, когда в них смотрят телевизор. Ничто не сдерживает проявления чувств и оценок. Ты царь, ты хозяин, а эти козявки на экране — беспомощные призраки.

Нет, я не против высмеивания плохого искусства, но привычка повелевать своим телеящиком не кажется мне самым большим признаком самостоятельности.

И не важно, если даже оценки эти верны, сама манерамне не представляется симпатичной.

Сам стильзастольной болтовни при восприятии искусства мне не очень-то по душе. Ведь чувства воспринимающего должны быть чем-то дисциплинированы, даже, может быть, облагорожены. Присутствие многих незнакомых людей внутренне облагораживает смотрящего и слушающего, придает зрелищу какую-то дополнительную ответственность, исходящую уже от зрителя.

А как сохранить этот благородный стиль восприятия, когда ты дома, в домашнем халате, развалясь, смотришь свой собственный телевизор? Неужели эта техника рождает некий оттенок самодовольства?