Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 20

— Так что же ты встал! Гони! — крикнул капитан.

— Какое «гони», барин! — ответил извозчик укоряюще. — Я с вами целый день по визитам езжу, лошадь не кормлена совсем. Бог даст, своими силами до берега доплетется, а вот взъедет ли или подталкивать придется — не знаю. Съезды в этом году крутые выстроили, ломовики так вовсе взобраться с грузом не могут.

— …еич! — окликнул его «ванька» преследователей. — Клячу-то покорми покуда! Моя вот все уже, на прикол встала!

Минут пятнадцать противники стояли посреди Невы, заметаемые бураном, пока лошади набивали свои утробы овсом. Капитан, укутав свой таинственный предмет полостью, осатанело бегал вокруг жующей кобылы, кляня себя за то, что не взял револьвера или хотя бы шашку, а со стороны преследователей доносились взрывы хохота — это Артемий Иванович рассказывал о том, как он ходил сегодня утром в церковь. Извозчик ушел в пургу покалякать с товарищем, а заодно и спросить, не замышляют ли его седоки против капитана худого. Вернулся он весьма скоро.

— Плохи дела, барин, — сказал извозчик дрожащему от холода и страха капитану, забираясь на козлы. — Пожалуй, ехать надо. Я сейчас своими ушами слышал, как один из этих двух говорил другому: «Давай, стало быть, пока чухонцев нету, отведем капитана за «кабаны» да и утопим в мойне.» — Он показал кнутовищем туда, где сквозь вьюгу виднелись ряды ледяных глыб. — «И полдела, считай, сделано. Останется только заговор на Государя, да это не наша забота. Для того другие люди имеются.» А второй ему отвечает: «Видали, какой скорый! У нас еще на Шпалерной куча дерьма своего часа ждет. Уж заварили кашу, так придется расхлебывать». Ты, барин, как в участок приедешь, сразу приставу обо всем скажи! Заговор на Государя! И тебе какое благодарствие за спасение царя-батюшки выйдет, да и меня, может, не забудешь. Меня Панфилом звать, в извозчичьем дворе Зубкова на Лиговке меня все знают.

Капитан вскочил в санки, огрел извозчика промеж лопаток, тот хлестнул лошаденку, и погоня возобновилась. Скоро впереди замаячило в буране черным пятном деревянное здание пристани на плашкоуте, вытащенном на берег, а там и железнодорожный вокзал. Дальше путь пролегал уже по берегу, по Горушечной улице, и извозчики прибавили ходу, не боясь более заблудиться в пурге.

Все закончилось у крыльца Полюстровского участка. Капитан скрылся за дверями, Артемий Иванович велел извозчику вместе с Фаберовским обождать его вдали, а сам направился к капитанскому «ваньке», который все еще стоял у участка, поправляя упряжь, чтобы допросить его. Поляк увидел, как внезапно двери участка распахнулись и из них вывалило человек десять городовых, которые мгновенно скрутили Артемия Ивановича и уволокли к себе в логово порядка и законности.

«Выкрутится», — подумал поляк, нащупав у себя за пазухой оба открытых листа, и велел везти его обратно на Конюшенную.

— Настасья! Пора уже ставить самовар!

Полюстровский пристав Сеньчуков, плотный лысеющий подполковник в темно-зеленом полицейском мундире захлопнул дверь на кухню и пошел по лестнице на второй этаж. Остановившись перед чучелом громадного медведя на площадке, державшего в лапах пепельницу, Сеньчуков вздохнул и покачал головой.

— Хорошо тебе, Потапыч, стоишь себе на лестнице, скалишься. Разве что моль жрет. А у меня полная столовая сродственников… понаехали. Век бы глаза мои их не видели… А надо идти…

Пристав вздохнул, и поскрипел дальше по лестнице юфтевыми сапогами. Пройдя через узкие темные сени, отделявшие столовую от гостиной и увешанные шинелями и дамскими шубами, Сеньчуков откинул тяжелую портьеру и вошел в столовую. Стоя в дверях, он придирчиво оглядел ее. Большой овальный стол был накрыт на 13 персон, посреди на блюде стоял запеченный кабанчик, украшенный зеленью, рядом селедочница с плохо вычищенной селедкой, фарфоровая супница и бутылки с вином и водкой. В углу, рядом с дверью в детскую подвывала изразцовая печь, облицованная дешевой белоглазированной финляндской плиткой. Большой буфет с треснутым стеклом и обколотыми углами был уставлен бутылками банкетного пива, три ящика которого — 90 бутылок, — было прислано от конторы «Новой Баварии» лично приставу к Рождеству. А полуящик темного «Шпатенбрея» он припрятал у себя под кроватью в спальной, рассчитывая употребить его со своим большим приятелем Резвановым, брандмейстером Охтинской пожарной команды, когда все, наконец, съедут.

Все семейство, кроме брата пристава, было уже в сборе. Жена капитана Сеньчукова, унылая рыхлая особа в полтора охвата, сидела, скучающе глядя в потолок, оба ее отпрыска носились из столовой через сени в гостиную с сыновьями младшего Сеньчукова, Сергея, чиновника в Военно-окружном суде. Сам Сергей, расстегнув верхнюю пуговицу мундира, сидел, развалившись, в кресле, предназначенном для маман, и что-то говорил присевшей рядом жене. Жена пристава, Ольга Иосифовна, сидела отдельно ото всех, меланхолично, с отрешенным лицом причесывала дочку Машу и вспоминала своего нового знакомца, графа де Спальского.

Вдоль увешенной фотографиями и картинками стены медленно, опираясь на клюку, передвигалась мать пристава, вдова генерал-майора Сеньчукова, Марья Ивановна. За нею хвостом ходила единственная и все еще незамужняя дочь Вера.

— Акуловой Маньке кирасир на коне явился, встал по ту сторону зеркала, ус подкручивает эдак загадочно… — говорила дочь мамаше, поддерживая маман под локоток.

— Кирасир-то знакомый?

— Манька говорит, что не признала. А я не видала. А дочка госпожи Ефимовой сказала, что это был корнет Борхвардт.

— А ей-то самой чего привиделось?

Дочка прыснула в кулак и зашептала матери что-то на ухо.

— Да ну, Вера, не может быть! — сказала генерал-майорша. — А с виду такая скромница… Ну, а тебе чего явилось?





— Ой, маменька, и сказать страшно…

— А ну-ка рассказывай, как на духу…

— Явился мне в зеркале представительный чиновник, солидный, с бакенбардами, в тужурке…

— В каком чине был — разглядела?

— Три больших серебряных звезды на петлицах.

— Тайный. А шитье рассмотрела?

— Петлицы бархатные, темно-зеленые, с дубовой веткой. И лацканы у тужурки темно-зеленые. А приборное сукно малиновое…

— Межевое ведомство Министерства государственных имуществ, — вынесла вердикт многоопытная Марья Ивановна. — Повезло тебе, Верочка.

— Вы дальше слушайте, маменька. Говорит он мне: «Здравствуйте, Вера Александровна», и фуражку снимает. А под фуражкой рога козлиные.

Генерал-майорша перекрестилась.

«Идет, говорит, Вера Александровна, новая беда в старой личине». Повернулся, чтобы уйти, а у него из-под тужурки хвост коровий висит!

— Александр Захарьевич как живой на нас смотрит! — сказала мамаша, взглянув на висевший на стене столовой на самом видном месте портрет, изображавший ее саму вместе с покойным супругом на фоне ворот Верхнего сада в Петергофе. — Старая беда, говоришь.…

Марья Ивановна увидела старшего сына в дверях столовой и вдруг неожиданно накинулась на него:

— Почему ты опять повесил эту дурацкую карточку, на которой ничего не разглядеть? — она ткнула пальцем в небольшую выцветшую и пожелтевшую фотографию в дешевом паспарту.

— Ты же знаешь, это с Читы единственная карточка моя осталась, когда есаул Долбаев снял меня с моими казаками после облавы на спиртоносов на золотых приисках в верховьях Индигирки. Ну, разве что вот та еще, где я на Грошике. — Он показал на фотографию, где он в мундире войскового старшины восседал на маленьком мохнатом жеребце.

— Мне больше нравятся твои последние, — сказала мамаша, сунув костыльком в угол, завешенный групповыми фотографиями важных персон со свитами у медвежьих туш. — Только тебя на них нету.

— Ну, маман, разве нужен был германскому послу Швейницу или секретарю Половцеву на фотографической карточке полицейский пристав?

Судейский поднялся из кресла и встал за спиной у мамаши.

— Надо было увековечиться, Иван. Вон лакей-то с шубами попал в историю. И ты бы рядом пристроился. Все-все! Умолкаю и иду курить к медведю.