Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 139

— Приветствую. Признаться, не ожидал.

Прокуренный попытался было куда-то шмыгнуть, но сегодня, как выяснилось, не его был день.

— Ты куда намылился, Хромов? — строго пророкотал Маркелов. — Опять червонцы сшибаешь с доверчивых пассажиров?

— Да нет, это… — прокуренный замялся и примолк.

— Вот «это» и верни.

Прокуренный нехотя вернул мне деньги, проворчал угрюмо:

— Должок за тобой, Маркелов. Уж как-нибудь сочтемся.

— Как-нибудь… — Маркелов почему-то вздохнул. — А теперь на следующей станции слезешь вместе со своим напарником и поедешь в обратную сторону. И если узнаю, что ты на этой ветке бомжуешь, милиции сообщу.

— Ладно, Маркелов, ладно… — свирепея, начал было прокуренный.

— Ладно, Хромов, тебе будет, если все исполнишь. А коли не исполнишь, от решетки следующий раз не отвертишься.

Признаться, я с тревогой ожидал, что этот Хромов ткнет открытой ладонью в живот Маркелову, как ткнул своему напарнику. И даже подвинулся, чтобы перехватить удар. Но прокуренный насквозь Хромов опустил голову и покорно юркнул в вагон.

— Ты с вещами?

— Нет. Я — из командировки.

— Пошли в служебное купе.

И пошел впереди, служебным ключом открывая двери. Миновали еще один общий, потом — плацкартный, зашли в тихий купейный, и здесь Маркелов тем же ключом открыл дверь двухместного служебного купе.

— Выбирай любую полку. Чайку попьем?

И вышел, не ожидая моего ответа.

Я только успел снять свое командировочное кожаное пальто, как он вернулся. Погладил ладонью итальянской выделки кожу, усмехнулся:

— Вот на это пальтишко они и клюнули.

Я понял, что он говорит о моих собутыльниках, но спросил о том, что меня удивило:

— Знаком с этим прокуренным?

— Он не прокуренный, у него глотка не тем спиртом обожжена. Еле откачали. А вообще-то знаком, он у меня работал на прежней службе. Пьяница и бездельник на порядок больше всех остальных. Ну, я его и уволил.

— Поэтому он про должок и помянул?

— Не поэтому… — Маркелов смущенно улыбнулся, хотя смущение никак не соответствовало его вечно хмурой физиономии. — Жену я у него увел. Хорошая женщина, с ребенком. Уж очень он над ними куражился. Как выпьет, так и куражится.

Вошла проводница со стаканами, чайником и сахаром.

— Если чего еще понадобится…

— Понадобится — скажем. — Маркелов дождался, пока она выйдет, начал разливать чай. — Между прочим, ты его мог и в Глухомани видеть. Он неплохим был спортсменом, в спортлагере у Спартака Ивановича занимался. Обещал, как говорится, но спился.

Опять гладиатор со своим лагерем. Это становилось уже чем-то навязчивым.

Я думал об этой странности, а Маркелов неторопливо и обстоятельно пил чай, ожидая, когда я заговорю. Потом, видимо, молчать ему надоело, потому что спросил вдруг:

— Знаешь, кто русского человека пить приучил? Наша родная советская власть.





— Все мы на нее валим. Тебе не кажется?

— Кажется то, чего нет. А что есть, то казаться не может. В день объявления войны Германии в августе четырнадцатого царь Николай ввел сухой закон. А мы — фронтовые сто грамм. И отменила этот царский сухой закон советская власть, когда правительство дилетантов не смогло свести концы с концами в еще не разграбленной, не погубленной до конца стране. Это, так сказать, фактор экономический.

— А что же может быть сильнее факторов экономиче-ских?

— Грех, — сказал Маркелов.

Сказал, как обронил. С весомым стуком.

— Разве тебе в школе не объясняли, что грех — церковное понятие, чтобы темный народ запугивать?

Глупо я пошутил. Прямо скажем.

— Народ другим запугивали, куда как более страшным, — спокойно, задумчиво даже продолжал Маркелов. — Надо было не просто страх в душах людских поселить — надо было совесть убить. А грех — единица измерения совести. Ее пограничный столб. Снесли столбы и — простор! Гуляй, ребята, все дозволено. Пить — на здоровье, украсть — да бога ради, девчонку несчастную обмануть — ну и молодец парень. И ведь это все — только начало, только первые ро-сточки того ядовитого, что в душе без внутреннего закона расцвесть способно. Чайку налить?

Налил мне чаю, не ожидая ответа. Отхлебнул, сказал:

— Это — что одной, так сказать, отдельно взятой души касается. А чтоб всех разом опустить до уровня полной бездуховности, что надо сделать? А надо народную нравственность загадить во имя построения общества невиданной справедливости. И ведь — загадили.

— Это ты насчет повального разрушения церквей?

— Вера — свобода совести твоей, твой выбор. Нравственностью она не занимается.

— Загадками заговорил, Маркелов.

— Какие уж тут загадки… — Маркелов невесело вздохнул. — Нравственность не на веру в Бога опирается, а на семью.

— Да понял я все.

— Ничего ты не понял, потому что мозги у тебя отравлены, — отрезал он. — Семья маленькому без всяких лекций пример свой собственный в душу вкладывает. Пил отец — и сын будет пить, бил мать при нем — и он свою жену колотить будет, ругался непотребно — и сын ругаться будет. Тут прямая зависимость, потому что нет и не может быть для ребенка примера выше, чем его родители. И тут никакие красные галстуки, никакие комсомольские посиделки ничего уже сделать не могут.

— Ты, стало быть, общественное влияние ни во что ставишь?

— Это все — нитки. У нас — красные, у немецких фаши-стов — коричневые, у Пол Пота — черные с кровавым отливом. И все эти нитки на шпульку наматываются в душе твоей. И если шпулька такая заложена — ты женщину никогда не ударишь, при детях не выругаешься и голодному кусок хлеба протянешь. Какие бы нитки на душу твою ни наматывали, ты всегда так поступишь, как твои родные поступали.

— Да какая там шпулька, Маркелов! Страхом эта шпулька твоя называется. Перед властями, перед обществом, перед Церковью.

— Я тебе о нравственности толкую, а ты — о терроре!

— Я не о терроре, я…

Тут уж взял старт бестолковый русский спор не по существу, а по терминологии. И с этим спором мы и прибыли в нашу Глухомань.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Я так заспорился, что, только явившись домой, вспомнил, что ничего не привез Танечке из поездки. А всегда что-нибудь да привозил. Какой-либо пустячок, и ей было приятно и очень радостно. А тут — забыл. Бормотал что-то о внезапной надобности немедленно выехать в Глухомань, хотя Танечке куда важнее было само мое прибытие как таковое. Это для нее и было главным подарком.

О глубинной причине своей забывчивости я ей ничего не сказал. Впрочем, у меня было время подумать, и я — подумал. И решил пока о своих предположениях помалкивать — даже Киму ничего не говорить. Почему, спросите? Да потому, что наше телевидение, равно как и наша пресса, об этом помалкивало. Да, шла весьма агрессивная болтовня об опасной тенденции чеченцев к изоляции от России вплоть до отделения, но то была только болтовня. Телетреп, за которым ничего пока не проглядывалось, и я решил, что не имею права сеять неразумное и недоброе, хотя для России и вечное. Судя по ее истории.

А тут и впрямь ко мне понаехали комиссии, имеющие целью переоборудование винтовочного производства в автоматическую линию по производству подствольных гранат, а вместо патронов калибра 7,62 уже стали поступать станки для выпуска патронов, предназначенных для автоматов. И все делалось непривычно споро, продуманно и весьма энергично.

Это оживление моего полудохлого производства несло на себе ясный отпечаток подготовки к полномасштабной военной операции. Завод мой бурлил, работяги не скрывали радости по поводу завтрашних регулярных зарплат и даже, что вполне возможно, премиальных, напрямую связывая собственные получки с грядущей войной в Чечне. Они — связывали, а я — помалкивал. Вот какой камуфлет вдруг произошел в моем сознании. Сам себя стал уговаривать, что это внезапное возрождение чрезвычайно выгодно моему предприятию, а значит, и мне, и всей нашей Глухомани. И даже в том себя почти уговорил, что для нас это вообще чуть ли не единственный путь к взрыву экономиче-ской деятельности, инъекция от спячки и растерянности и вообще — благо, за которое надо поклониться мудрым дядям из правительства.