Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 112 из 139

— Присаживайтесь, Николай Николаевич, — сказал один из них, указывая на стоящее перед столом кресло.

Садиться, имея руки за спиной, было очень неудобно, но генерал кое-как плюхнулся в него.

— Мы знаем о разгроме вашего имения, которое находилось под государственной охраной. Виновные в этом будут наказаны, но мы понимаем, как вы оскорблены, — продолжал говорить самый старший из чекистов. — Это все отрыжка гражданской войны, вы, как виднейший историк, это понимаете. А местные власти просто поторопились, не дав себе труда нам позвонить перед тем, как национализировали вашу городскую квартиру. Не беспокойтесь, вам будет представлена жилплощадь с учетом количества семейства.

— Я прошу посадить нас в тюрьму, — неожиданно заявил Николай Николаевич. — Там — кров и питание.

— Жилье мы вам гарантируем через… — старший глянул на часы, — скажем, через час-полтора. А пропитание заработаете сами, Николай Николаевич. Есть решение Командования об открытии Командных курсов на окраине нашего города, в бывших стрелковых казармах. Место преподавателя военной истории пустует, вот вы его и займете. Мы решительно поддерживаем вашу кандидатуру…

На этом, собственно, и закончилась тогда одиссея генерала Николая Николаевича Вересковского. Она скорее бы напоминала святочный рассказ, если бы генерал столь дорого не заплатил за нее, так до конца дней своих и не ведая о судьбе старших детей. Всех четырех. Александра, Татьяны, Натальи и Павла. Но как-то в конце концов смирился с этим, что ли. Он ведь жил в страшные времена, когда включенное в России отрицание действовало по железному принципу отрицания. Которое в народе очень быстро сократилось до формулы «Пуля — дура, да расстрел молодец».

Впрочем, Настенька со своими братьями и сестрами встретилась. Но трудно сказать, что оказалась более счастливой, чем преподаватель военной истории на Высших курсах Генштаба крупнейший специалист по истории офицерского корпуса России профессор Вересковский.

31.

Николай Николаевич с удовольствием принял это предложение. И не только потому, что его семья (точнее — остатки его семьи) получила вполне сносное жилье в военном городке при Курсах подготовки среднего командного состава Красной Армии. Нет, сама кабинетность его работы, замкнутая архивами да личными воспоминаниями, не предусматривала аудитории. Но те редкие выступления, которые выпадали от случая к случаю на его долю, нравились ему непосредственной связью с людьми, для которых, собственно, он всегда и трудился. Он очень ценил живое общение, любил отвечать на вопросы, всегда ожидал их, почему порою сознательно не договаривал что-то в лекциях.

Однако аудитория Курсов стрелковых командиров не соответствовала той, где ему доселе приходилось выступать. Во-первых, ее совершенно не интересовала история давно отгремевших сражений, а уж тем паче гениальная прозорливость полководцев тех времен. А во-вторых, она вообще не задавала никаких вопросов. Если генерал что-то не договаривал в расчете на общий разговор, это так и оставалось недоговоренным. Возникало ощущение, что история их не интересует. Не интересна она им вообще, как таковая.

Он никому не сказал о своем печальном открытии, читал свой курс Военной истории без пробелов для вопросов, и ему было горько и досадно. И еще неизвестно, как бы сложилась дальнейшая судьба Николая Николаевича, если бы однажды в отведенную ему каморку для подготовки очередного раздела лекций не раздался осторожный стук в дверь.

— Всегда открыто!.. — крикнул Николай Николаевич.

И вошел человек офицерской выправки в форме командира Красной Армии, но без знаков различия.

— Разрешите представиться, Николай Николаевич. Слащёв. Преподаю на курсах маневренную тактику кавалерийских соединений. В известной мере ваш ученик, почему и позволил себе вторжение без приглашения.

— Генерал Слащёв?.. — Николай Николаевич не смог скрыть крайнего изумления. — Яков Александрович?

— Так точно.

— Извините, Яков Александрович, даже не предложил присесть. Прошу. Я полагал, что вы ушли с корпусом…

— Ушел с корпусом, а вернулся без оного. Один. Благополучно миновал границу с Румынией и тут же сдался властям. С последней надеждой быть похороненным в родной земле.





— Вы были там, за красным кордоном, и… Добровольно?

Слащёв горько усмехнулся.

— Я много думал. Много. И пока плыли, пока стояли на рейде в Галиполи, и во время интернирования. Из России нельзя убежать. Невозможно убежать. Мы уносим ее с собой, в своей душе. И она живет там в звуках, в запахах, в ощущениях кожи. Даже огрубелые от клинка ладони не в состоянии забыть теплоту стволов молодых березок. Ностальгия — это звериная тоска по родине, ею болеют только русские. Навождение какое-то. Просто навождение.

— Навождение, — согласился Вересковский. — Где мы? Еще в Европе или уже в Азии?.. Мы — на меже. У нас межеумие, межепсихика, межевидение. Мы — имя прилагательное. Русские. То есть, чьи-то. А остальные — имена существительные. Может такое быть? Нет. Но — есть. Вот, в чем основа нашей национальной болезни. Нас тянет к какому-то из существительных. Как магнитом. Только непонятно, к какому именно.

Он не ожидал такого начала беседы от боевого генерала, не понял его и попытался наивно спрятаться за привычные рассуждения ни о чем. Но Слащёв не слышал его, потому что слушал собственную потрясенную душу, а потому и продолжал.

— Меня воспитывали в провинциальной семье, полагающей, что первейшей задачей дворянина является защита интересов народа, под которым понималось нечто весьма расплывчатое, неспособное защитить самое себя. Батюшка говорил мне, что государи приходят и уходят, но пока остается народ, жива и Россия.

— Да, да, безусловно, безусловно… — растерянно пробормотал Николай Николаевич.

— Большевики захватили власть насильственно, то есть, против воли народа, которая была выражена большинством членов Учредительного Собрания. Я не мог принять их незаконной власти, я не щадил ни себя, ни своих подчиненных в борьбе с ними. Я свято верил, что исправляю историческую ошибку в судьбе России. Верил искренне даже тогда, когда остатки моего корпуса прижали к Черному морю. Я решил уйти за кордон, обратиться к русским беглецам с воззванием о дальнейшей борьбе с большевиками и ради этой святой борьбы с узурпаторами пожертвовать средства для создания русской армии вторжения. И кто же откликнулся? Нищие русские офицеры, зарабатывающие кусок хлеба самой черной работой. Они готовы были вступить в мою гипотетическую армию добровольцами, но…

Слащёв махнул рукой и замолчал.

— Но ведь промышленные тузы и банкиры уехали туда одними из первых, — сказал Вересковский.

— И ни один из них не откликнулся на мой призыв. И я понял первое: им не нужна Россия. Я пытался понять, что же происходит, стал читать газеты, журналы, посещать всяческие кружки и общества. И в конце концов понял второе и, наверно, главное.

Он опять замолчал. Смолк, едва закончив фразу, точно вдруг решил снова проверить ее, прежде чем сказать.

— И что же — главное, Яков Александрович? — осторожно спросил Вересковский.

— Для России народ — понятие конкретное. Народ — это крестьянство. И большевики, отдав ему помещичьи земли, поступили разумно. Крестьянство в подавляющем большинстве воевало на их стороне, пока у них не начали силой отбирать хлеб. Отсюда следует, что я вопреки отеческим наставлениям воевал против собственного народа.

Напрасно Николай Николаевич пытался убедить Слащёва, что берет он чужой грех на душу. Яков Александрович угрюмо отмалчивался. Потом неожиданно встал, откланялся, пригласил к себе чайку попить да побеседовать и — ушел.

А в излюбленные Чека четыре утра к Николаю Николаевичу Вересковскому вошли трое товарищей в кожаных куртках и товарищ в кожаной юбке. И двое понятых, соседей по дому. Пожилой интендант, читавший курс о фураже, конном транспорте, нормах, племенном отборе. С почтенной супругой, любезно приглашавшей на чай. Оба — одетые, причесанные, перепуганные. А он — в халате и шлепанцах, которые с ног сваливались, неумытый, небритый, даже зубы не чищены. Растерялся, засуетился…