Страница 12 из 126
Сказал маме, что у меня разболелась рука, и тем самым избавился от пасхальной службы. Мама, отец и Люси уехали фуникулером вниз, в старый город, где дожидался их благочестивого посещения собор. А я, как только они удалились, попросил у фрау Дилендорфер бутылочку светлого рейнвейна и, поскольку мне сразу получшало — что может быть прекраснее, чем с приятностью нарезаться в воскресенье, в 10:30 утра? — решил, что могу снова взяться за дневник.
Предзнаменования матча с Аундлом были такие, что лучше и не придумаешь: ясный, солнечный, с резкими тенями день, небольшая изморось, ко времени ленча растаявшая. В раздевалке я почти и не слышал зажигательных речей капитана: голова у меня была легкая, как от избытка кислорода в крови. Я втирал согревающую мазь в колени и бедра, притоптывал бутсами по плиточному полу и улыбался — дурак дураком — товарищам по команде. А когда мы выбежали на поле — казалось, вся школа собралась у боковой линии, приветствуя нас криками, — подумал (надо быть честным, и где же, как не здесь?), что сердце мое разорвется, так сильно оно билось.
Судья, подозвав капитанов, подбросил монетку: удача нам не улыбнулась, и мы начали выстраиваться лицом к вбрасывающему игроку. Я потрусил по полю к нашим нападающим. Бен и Питер, стоя у боковой черты, выкрикивали мое имя, и я на бегу коротко и уверенно помахал им рукой.
Свисток, мяч взлетел высоко в воздух и начал падать — прямо на меня. Я скорее ощутил, чем увидел, как нападающие противника мчат ко мне, и поймал мяч за секунду до того, как трое или четверо из них на меня налетели. Я только и успел, что сунуть мяч под мышку правой руки и выбросить вперед левую, чтобы оттолкнуть уже подлетавшего ко мне крепкого игрока второй линии. Он упал, я пригнул голову и тут меня накрыло целой волной нападающих Аундла.
Я не почувствовал ничего. Судья засвистел, и я обнаружил, что погребен под кучей тел. Они медленно слезали с меня, вставая, один за другим, на ноги. „Схватка остановлена, игра рукой“, — сказал судья, и только тут я заметил, что мяча у меня уже нет. Я с трудом переводил дух, в голове мутилось после целой череды столкновений. Скоро уже только я один и лежал на земле, а подняв взгляд вверх, увидел, что Барроусмит и прочие смотрят на меня с некоторой тревогой. Янгер (по-моему, он) спросил: „Слушай, Маунтстюарт, у тебя с рукой все в порядке?“. Я посмотрел на руку, на левую: какой уж там порядок, предплечье ее бугрилось, как будто под кожу засунули мячик для гольфа, и как-то странно обесцветилось. Мне помогли подняться на ноги, я придерживал правой рукой локоть левой, как если бы та была из хрупчайшего, сквозистого фарфора. Потом накатила, пульсируя, боль, и я пошатнулся, и вспышки света, зеленые, желтые, заплясали перед моими глазами. Крики, требование носилок. Внимание всего моего сознательного существа было приковано к сломанной, терзаемой болью лучевой кости. Но даже сквозь эту боль пробивалась мысль: больше мне в регби не играть.
Вчера мы с Люси ездили в Инсбрук — главным образом, по настоянию мамы, снабдившей нас для этого изрядными средствами. Сидели под дождем в сыром парке, раскрыв над головами зонты и без особого восторга слушая игравший Штрауса военный оркестр. Я-то предпочел бы прокатиться в Вену, однако мама сказала, что для однодневной поездки та слишком далека. А мне так хотелось послушать в опере Вагнера, увидеть Церковь Обета, прогуляться по Корсо. Инсбрук очень тих, машин почти нет, только стук копыт запряженных в повозки лошадей разносится по городу — да скороговорка дождя. Люси пребывала в настроении немногословном, необщительном, и я спросил у нее, что не так. Она сказала, что не видит ничего веселого в том, чтобы прогуливаться по новому, незнакомому городу с человеком, рука которого покоиться в пращевидной повязке. Я запротестовал: чем же я-то тут виноват, можно подумать, будто я пытаюсь утвердить новую моду — вроде ношения шелковых жилеток или разноцветных беретов. „Все будут считать меня твоей сиделкой“, — ответила Люси. Какой она иногда бывает перечливой, невыносимой.
В конце концов, мы решили укрыться в кафе и нашли одно — с застекленной верандой, — и выпили там несчетное количество чашек кофе. Люси писала открытки знакомым, а я сражался с Рильке. Мне хочется научиться говорить по-немецки, однако язык этот выглядит пугающе сложным: если бы только можно было с минимальными усилиями добиться приемлемой беглости речи (я больше ни о чем не прошу). Возможно, я не лингвист… У меня вдруг прорезалась любовь к английской кухне: к пирогам с телятиной и свининой, к бараньей лопатке с луком, к пудингу с джемом. Мы съели по куску кекса и решили вернуться домой пораньше.
В пансионе никаких признаков мамы не обнаружилось. Поэтому мы с Люси отправились в санаторий, повидаться с отцом, весь день принимавшим ванны и души из соленой воды. После этих процедур он какое-то время выглядит здоровым, почти оживленным — пятна румянца на щеках, яркие глаза. И все же, должен сказать, что с прошлых каникул он сильно исхудал, а по утрам кажется измотанным, усталым. Говорит, что почти не может спать, что-то странно сжимает грудь. Впрочем, аппетит у него по прежнему хороший, сыр, ветчину и ржаной хлеб фрау Дилендорфер он уплетает с видом человека отчаянно проголодавшегося.
Мы увидели нечто странное. Приближаясь к парадному портику санатория (похожему на вход в провинциальный музей), мы приметили стоящую на ступенях маму, а рядом с ней — рослого мужчину в макинтоше и фетровой шляпе, они о чем-то оживленно беседовали. Когда мы подошли поближе, мужчина удалился. Мама явно удивилась, обнаружив, как рано мы вернулись из Инсбрука. Не умеет она изображать беззаботность, мама, — гнев, да, а безразличие нет.
— Что вы здесь делаете? — произнесла она сердитым, вопреки ее стараниям, тоном. — Вы провели в Инсбруке всего два часа? Только деньги зря потратили.
— Кто это был? — спросил я, немного вызывающим, готов признать, тоном. — Доктор?
— Нет. Да. В своем роде. Э-э, а-а, он врач. Да. Я просила у него совета. Он мне очень помог.
Лгала она так неумело, что мы с большим трудом удержались от смеха. Позже, сличив наши подозрения и догадки, мы с Люси пришли к выводу, что это был поклонник. Рад сообщить, что настроение Люси, после того, как мы поймали маму на вранье, улучшилось. Мы с ней сыграли в салоне партию домино, а перед сном она позволила поцеловать себя (но только в щеку).
Провел утро в надрывных усилиях — катал отца по Бад-Ригербаху в кресле на колесах. Управляться с таким креслом, толкая его только одной рукой, немыслимо трудно. Отец пытался сам крутить колеса, но я попросил его прекратить, — подобная трата сил обращает все катание в бессмыслицу. В итоге, мы остановились на маленькой площади, рядом с почтовой конторой, и я почитал ему статьи из „Таймс“, номер за прошлую среду. Он был тепло укрыт да и день стоял не холодный, и все же каждый раз, как я опускал на него взгляд, мне начинало казаться, что он измучен, что ему неудобно.
Время от времени я спрашивал его, как он себя чувствует, и отец отвечал неизменными: „Просто отлично“, „Я в полном порядке“. А я впадал то в несказанную грусть, то в дикое раздражение. Грусть из-за того, что приходится возить отца в fauteuil roulant [15], раздражение, вызванное тем, что я трачу на это занятие бесценное время. И все-таки долго сердиться на него я не могу. Я прогневался на отца, когда он в день приезда поднес фрау Дилендорфер в подарок целый ящик, набитый продуктами от „Фоули“ — мясными консервами, солониной, заливным мясом и прочим. Отец, сказал я, мы же не коммивояжеры, зачем нам развозить по Европе продукцию „Фоули“? Он только и ответил: Будь проще, Логан, — и меня охватил жуткий стыд. Я потом извинился перед ним — так подействовали на меня его слова.
15
Кресло-каталка ( франц.) — Прим. пер.