Страница 10 из 75
Аберкромби открутил крышку чернильницы и наполнил авторучку. Красивую авторучку, на которой были вырезаны слова «Любовь навсегда».
«Дорогая миссис Мэривейл», — написал он.
Но, как он ни старался, больше Аберкромби не мог написать ничего, и слезы, а не чернила полились на лежащий перед ним листок. Что он еще мог сказать? Он много раз писал скорбящей матери обо всем, что знал о ее сыне. За исключением одного. Того единственного, что действительно имело значение и в чем он никогда не смог бы признаться. Что он любил ее сына так же сильно, как и она, и что его любовь была вознаграждена сторицей. Что никогда за всю долгую историю любви никто не любил друг друга так, как он и ее сын. Что они поклялись быть вместе, пока смерть не разлучит их, и когда смерть их разлучила, когда Аберкромби в последний раз держал тело ее сына в объятиях, Аберкромби тоже умер. Умер в душе. Он знал, что никогда не сможет любить или чувствоватьчто-либо снова.
Наконец Аберкромби отказался от тщетных попыток. Он скатал залитый слезами листок бумаги в шарик и бросил его на пол. Затем, взяв себя в руки, достал из папки новый листок и начал второе, совершенно другое письмо.
8
Холодный прием и холодный ужин
Первый ужин Кингсли в тюрьме разительно отличался от дружественного приветствия, которым наслаждался капитан Аберкромби. Первое появление перед заключенными вызвало взрыв презрения, однако теперь, войдя в столовую вскоре после посещения начальника тюрьмы, он столкнулся с угрюмым молчанием. Когда он вошел в комнату, все без исключения обернулись к нему. И все присутствовавшие следили за ним, пока он шел к котлам.
— Чего тебе? — спросил его заключенный на раздаче.
— Ужин, — ответил Кингсли.
— Надзиратель! — заорал заключенный. — Надзиратель, подойдите, пожалуйста, сюда, сэр, если вам не трудно, сэр.
Надзиратель подошел к скамейке, на которой стояли котлы с похлебкой.
— Чего тебе, Спаркс?
— Я не понимаю, почему я обязан подавать ужин трусу, сэр.
— Сочувствую, Спаркс, но он должен поесть.
— Он предатель, сэр. Я не стану обслуживать его, сэр. Сажайте меня в карцер, если хотите, сэр, мне все равно.
Надзиратель повернулся и обратился ко всем присутствующим:
— Кто-нибудь нальет этому заключенному похлебку?
Из сотен мужчин, сидевших на скамейках за длинными узкими столами, не откликнулся никто. Кингсли, объект бесконечного презрения и насмешек, стоял совершенно один. Полицейский и трус. В сознании заключенных тюрьмы «Уормвуд скрабз» конца лета 1917 года ниже опуститься было просто невозможно.
— Может быть, я сам положу себе еду? — спокойно предложил Кингсли.
— А может быть, тебе стоит заткнуть свою вонючую пасть, пока я не прикажу тебе ее открыть?
— По закону вы обязаны меня кормить.
Надзиратель ударил Кингсли кулаком по губам. Кингсли пошатнулся, но устоял.
— Вот будешь жрать с выбитыми зубами, — заорал надзиратель. — В правилах тюрьмы сказано, что заключенные должны получать еду!А не сами брать! Разреши я тебе взяться за черпак, кто знает, какую подлость ты с ним учинишь! Возьмешь да применишь его как орудие нападения или выкопаешь им туннель. Вы ведь такой умник, инспектор,что сможете превратить его даже в летательный аппарат.
— Вы не можете оставить меня голодным.
Кулак надзирателя снова вылетел вперед, и на этот раз Кингсли рухнул на пол.
— Я-велел-тебе-заткнуть-свою-вонючую-ПАСТЬ, — рявкнул надзиратель. — Мы вам предоставляем жратву, это наша обязанность, это наша работа. Жратвы у нас полно, но тебе ее никто не подаст. И сам ты ее не возьмешь, потому что не по правилам. А раз ты не можешь обслужить себя и никто другой тебя тоже не обслужит, то ты хоть с голоду сдохни, лично я никакого выхода не вижу.
С другого конца комнаты раздался громкий, глубокий голос:
— Йа положу этому заключенному йеду, сэр.
Этот голос явно принадлежал человеку, выросшему на берегах Клайда.
С трудом поднявшись на ноги, Кингсли посмотрел в ту сторону, где со скамейки поднялся человек. Огромный мужчина с самыми рыжими волосами, какие он когда-либо видел. Кингсли сразу узнал его, потому что когда-то этот человек был объектом не меньшего презрения общественности, чем предводители ирландских республиканцев. «Рыжий» Шон Макалистер, секретарь профсоюза докеров, человек, обладавший, наверное, большим влиянием в обширном порту Лондона, чем председатель службы персонала и судоходной компании «Уайт-Стар лайн», вместе взятых.
Макалистер сидел в дальнем конце столовой среди дюжины суровых с виду заключенных. Они держались в стороне от остальных, и стулья рядом с ними были не заняты: очевидно, эти люди, как и сам Кингсли, были чужаками. Социалисты и работники профсоюзов рабочих, забастовщики, заклейменные обществом, которое с подозрением относилось к тем, кто ставил классовую войну выше Великой войны.
Макалистер пошел к котлам, и заключенные расступились, чтобы его пропустить. Защитой ему служила его физическая мощь, а также группа молчаливых заключенных, с которыми он сидел.
Подойдя к скамейке, на которой стояли котлы, Макалистер протянул вперед огромную руку:
— Можно йа возьму у вас на минуту черпак, надзиратель?
— Вы хотите помочь трусу и предателю?
— Сейчас йа вижу перед собой только человека в беде, надзиратель.
Надзиратель недовольно передал черпак Макалистеру. Заключенный взял жестяную миску, налил Кингсли похлебки и положил сверху кусок хлеба.
— Ну вот, господин полицейский. Держите свой ужин.
— Спасибо.
Макалистер отвернулся, чтобы вернуться на место, и в этот момент Кингсли обратился к нему:
— Можно я присяду за ваш стол, сэр?
Макалистер остановился, повернулся и некоторое время смотрел на Кингсли.
— Нет, мать твойу, не можешь, потому что ты гадкий, мелкий полицейский.
От его слов Кингсли было больнее, чем от оплеухи надзирателя.
— Йа положил вам еду, потому что это ваше право и, в отличайе от вас,инспектор, йа человек, у которого болит совесть о человеческих правах.
— Пожалуйста, я…
— Но разве йа похож на человека, который разделит кусок хлеба с парнем, думайущим, что он слишком хорош, чтобы сражаться рядом с парой миллионов британских рабочих, надевших солдатскую форму?
Остальные заключенные не проронили ни звука. Они не сводили глаз с Кингсли — им достаточно было быть свидетелями его унижения.
— Вы ведь сами носили форму Его Величества, верно, мистер Кингсли? Полицейскуйу синюйу форму. Вы были в ней на суде. Йа видел фотографийу в «Иллюстрейтед Лондон ньюс», надзиратель мне показывал. Полицейского инспектора на скамью подсудимых загнала совесть. И йа подумал: почему вдруг он вспомнил о совести только теперь, после стольких лет полицейского беспредела в отношенийи простых людей? Столько лет шпионили, подавлйали забастовки, боровы верхом на огромных конях шли против голодайущих шахтеров? Где была ваша совесть во время локаутов, когда полицейские в такой же синей форме, как у вас, стойали у ворот фабрик и не пускали членов профсоюза на работу; когда огромныйе полицейскийе отряды защищали штрейкбрехеров, которые пригоняли издалека — чтобы загубить местныйе профсоюзы? Почему все эти годы, мистер Кингсли, когда вы работали в организацийи, которая должна поддерживать правосудие, а вместо этого защищает собственностьбогатеев, паразитируйущих на труде обычного, лишенного собственностинарода, совесть вас не беспокоила? Отчего же тогда у вас совесть не болела? «Логика» убийства солдат вас, оказывается, оскорбляет,а логика убийства рабочих людей, шахтеров, докеров, ткачих, печатников и им подобных кажется вам совершенно нормальным делом.
Макалистер говорил громким, командным голосом, он привык обращаться к толпам у верфей, заводов и шахт. Он умел привлечь внимание, и заключенные, снова принявшиеся за свой ужин, молчали и слушали.
— Я не убил ни одного рабочего, — ответил Кингсли, — если не считать тех, кого повесили в результате моего расследования. А по вине полиции погибло всего несколько человек.