Страница 12 из 43
2001 г.
Радость от сочинительства связана с процессом. С результатом редко. Мне кажется диким человек-индюк, который от себя в восторге. Пишешь — и хорошо. Но не говори, что мастер. Подмастерий. Даже подмастерий подмастерья.
2002 г.
Я не графоман, не высвобождаю для сочинительства время, не сижу по ночам. Возникает замысел, сажусь и делаю. Бывает и забрасываю. Бываю разочарован написанным, заталкиваю куда подальше, чтобы никогда больше не возвращаться, у меня много таких начатых и брошенных вещей. Бывает, по году не сажусь за письменный стол. Иногда начинаешь стихотворением, а заканчиваешь сценарием. Садишься строчку записать, а потом это вдруг вырастает в подмалевок стихотворной пьесы. В общем, методологии никакой, но это как раз свидетельствует, что я не запойный графоман.
1994 г.
«Федота-стрельца» писал много лет. Началось это где-то в конце 70-х. Пришел один режиссер и предложил подготовить текст для детской пластинки. Я достал сказки Афанасьева и попробовал переложить сюжеты на стихи. Подражал немного, как мог, жанру частушки. Детские воспоминания (с ужасно бессистемным чтением), любовь к сказке — все всплыло. Рождались диалоги, сюжетные элементы. От идеи детской пластинки пришлось отказаться. В течение шести-семи лет раз за разом бросал, по году не прикасался, писал опять, так набрался приличный объем.
Тогда я стал думать, как сложить сюжетики, сценки, строчки в единый сюжет. И это было самое трудное, требовало дисциплины. Пошел скрип, но я стиснул зубы, чувствуя, что конец близок. Я никак не думал, что это будет иметь какое-то хождение, что кому-то понадобится, понравится. И не приди ко мне люди из «Юности», я бы палец о палец не ударил, чтобы сказка была где-то напечатана. А потом вдруг пошли издания, переиздания, спектакли, фольк-оперы. Но возник перекос. Эта сказка превратилась в танк, автономно существующий вне меня. На каком-то этапе я испугался, что уйду как автор одной-единственной сказки, и когда из зала в ответ на мои попытки прочесть что-нибудь другое, кричат: «Давай сказку!», я понимаю, что даже лишен роскоши задать вопрос: «А какую?»
1995 г.
Нынешнюю популярность «Стрельца» оцениваю, как случайность, может быть, и неоправданную. Был такой писатель Булгарин, наипопулярнейший в XIX веке. Только ценители понимали, что в сравнении с тем же Пушкиным, он просто способный беллетрист. Он имел такую славу, которую, как мы понимаем сегодня, не заслуживал. Поэтому замечу, что суд современников, это неблагодарный суд.
Кропаю стишки с детства. Я люблю, когда информации много, она сюжетна и еще несет культурологический смысл. Иногда долго сидишь, пытаясь, максимум информации уложить в строфу, но получается громоздко. Думаешь: «Нет, придется восемь строчек вместо четырех делать». А вот когда мало слов и при этом довольно плотно написано — тогда хорошо получается.
В «Щуке» писал песенки. Сознательно разгружал строку от излишней информации, делал легкой, простой на слух. В общем, занимался обратной грамотой. Если раньше меня тянуло к классикам, то теперь вслушивался в Галича, Визбора, Клячкина, Кукина… А потом бросил писать и песенки.
Однажды написал для капустника пародии. Володе Высоцкому мои пародии нравились. Кое-что он читал Марине. «Марин, Марин, послушай!» Ну, что Марине Влади наши поэты, кого она знает? Ну, что делать? Читаю… Марина реагирует замечательно, смеется там, где надо. И я сразу проникаюсь к ней огромным уважением. Не только обожанием со стороны, как все школьники в России в то время, а именно уважением, как к человеку, который знает предмет.
Именно Высоцкий и заставил меня выйти с пародиями на сцену. Мне это и в голову не приходило, такие претензии казались смешными. Тут с известными вещами выходишь, а зал не реагирует. Чувствуешь себя сразу как бы обгаженным. А уж свои собственные сочинения…
Выступали мы в Питере, в каком-то дворце искусств вроде нашего ВТО. Зал полный. Володя вдруг говорит:
— Сейчас ты пойдешь.
— Да ты что?! Меня знать никто не знает сто лет!
А до этого я читал сочинения только своим.
— Пойдешь! — И Высоцкий вытолкнул меня на сцену.
Я прочитал и… успех! С тех пор я осмелел. Рано или поздно я и сам бы вышел, но когда бы это случилось…
Прежде чем сесть записать, я сто раз пройду, как это примерно в диалоге будет, и, когда понимаю, что интонация точная, — начинаю писать.
На определенном этапе, занимаясь стихотворчеством, я понял, что поэтом мне, видимо, не быть. Надо пробовать что-то другое. И поскольку уже тогда я работал на телевидении, начал писать пьесы, пытаясь, все это сочетать с актерской игрой.
Тогда и появилась моя страсть к пародии. Я их писал, и сам исполнял, что немаловажно. Многие из них были напечатаны. Но тратить жизнь на это нельзя. К тому же пародировать можно тогда, когда есть достаточное количество поэтов, имеющих собственное лицо. Разве можно пародировать графомана? Пародия — это знак уважения. И тогда потихонечку из пародий, из моего актерского желания все время кем-то притворяться, появилось желание говорить иной интонацией, не своей, но всем знакомой. Так родился замысел моей «Сказки».
1987 г.
В юности любил Вознесенского и Евтушенко. Позднее к ним присоединилась Ахмадуллина. Ее интонацию я стал постигать, когда сам уже начал немножко писать. Чуть позже узнал Пастернака. И если говорить о степени потрясения, то и на сегодняшний день — это Пастернак. Но вот любил же я Вознесенского больше, чем Пушкина, когда гонялся за формой. А потом понял, что высшая форма — спрятанная, такое течение стиха, когда не замечаешь, как лихо сделано. И для меня есть два совершенно разных поэта: Пушкин и Пастернак, они сегодня тревожат мою душу больше, чем все остальные. Хотя люблю Чухонцева, Кушнера, позднего Слуцкого, Юнну Мориц, Самойлова. И Окуджаву!
1987 г.
Я долгое время не понимал, что Пушкин — гений. Вот Пастернак — гений. А почему Пушкин? Я все мог разложить по полочкам: в стихах Пушкина гармонический строй, легкость необыкновенная и т. д.
Когда-то я пытался сделать «Декамерон» в стихах. Это, как известно, истории нескольких людей, которые собираются во время чумы и, естественно, разговаривают о чуме, о смерти, и кто как этот уход принимает. Сколько я записывал разных тезисов, соображений: хорошо бы вот это сказать, вот это… Обольщался: может, впервые в мире думаю о жизни и смерти так свежо, по-новому. А потом, что-то меня потянуло, погляжу-ка «Пир во время чумы». Сколько там — девять страничек? Обо всем сказано. Все мои записи, а у меня был уже целый талмуд — строчкой, двумя. Все у Пушкина есть, все. Климат чумы, размышление о том, что есть смерть на миру, что такое катаклизм, и как себя ведет человек в экстремальной ситуации, все это есть у Пушкина. Он так, между прочим, словом или строчкой — все обозначил. Сидел в Болдино, попивая винишко, никуда не выйдешь, разве что на крыльцо. Кругом слякоть, холера. Гений. И выяснилось, что весь мой колоссальный труд, набитый в две огромные папки, был напрасным. Но сравнивать с Пушкиным то, что делаешь, необходимо. Интересно узнать: насколько мы тянем?
На стихотворения нет сил и времени. Кроме того, в большой форме я знаю примерно, о чем писать. Это потом возникает тысяча конкретных «о чем». А в стихах я не знаю, о чем писать.
Графоман — это человек, который не может не писать, грубо говоря. Это слово и комплиментарное, и уничижительное одновременно. Оно всякое. Как хочешь, так и трактуешь. Обычно, по молодости, все чего-то пишут, но в определенном возрасте прекращают этим заниматься. А графоман не может остановиться. Главное для него — выявление своей природы. Графоман ценит богатство своего внутреннего мира, считает его интересным для окружающих. Поэтому спешит излить на бумаге то, что в нем горит, кипит. Впервые что-то почувствовал, и ему кажется, что мир этого еще не слышал, не переживал.