Страница 14 из 15
Мы чувствовали себя освободителями. Мы не приняли на себя страшную ношу первых дней войны, нас не сминали гитлеровские танки, нас не вытаскивали из домов в ночных рубашках и не расстреливали на морозе. Мы пришли, будучи сильнейшими, и додавили ослабленную фашистскую машину. Будем честны: Европа справилась бы и без нас. Но с нами ей было гораздо проще.
Я вернулся в 1945 году — победителем. Война с Японией ещё шла, но нас, входивших в Берлин, нас, видевших Дахау своими глазами (да, я стрелял в пленных немецких солдат, я ненавидел их и стрелял в их свастики, в их бескровные лица, они были безоружны, а я — стрелял), видевших, как заключённые разрывают на части попавшихся в их птичьи когтистые пальцы надсмотрщиков, нас — отпустили домой. Мы шли по улицам собственных городов, будучи уверенными в том, что мы — победили. Не они, не эти русские и англичане, а мы — американцы.
В том же году моя сестра вышла замуж за очень обеспеченного человека на пятнадцать лет её старше и уехала с ним в Питтсбург. Особняк остался за мной. Сначала мне было одиноко, но вскоре я привык. В университете я восстанавливаться не стал, хотя успел закончить четыре курса, и оставалось отучиться всего лишь полгода. Мне было лень, доходов хватало, управляющие вполне справлялись со своей работой. Я превратился в богатого бездельника и прожигателя жизни. Я бахвалился своим героизмом (впрочем, не совсем уж голословно — я ведь воевал по-настоящему, и стрелял во врага, и шёл в атаку), легко снимал девочек, легко с ними расставался.
В 1946 году я наткнулся в газете на заметку о смерти некой Грэйс Сазерленд, девяноста двух лет от роду. Там упоминалось, что некогда она была очень богата, в 1920-х годах растратила вместе с сёстрами всё состояние, и старость её прошла в нищете.
И я вспомнил мамины рассказы. Я проассоциировал старуху Сазерленд с семью сёстрами и понял, что это — одна из них. Именно тогда я впервые подумал, что сказки о том, что ковёр сплетён из волос семи девушек (так говорила мама; что в ковре есть волосы лишь двух сестёр, я узнал самостоятельно гораздо позже) — это правда. И я, как ни странно, взялся за расследование. У меня нашлось дело, которое заняло моё свободное время, а также потребовало финансовых расходов и приложения ума. Я уже не бродил бесцельно по многочисленным комнатам отцовского особняка, не водил по нему девушек нетяжёлого поведения, не просиживал днями у радиоприёмника.
Я копался в библиотеках, чтобы выяснить обстоятельства жизни и смерти семи сестёр Сазерленд. Многочисленные их фотографии были сделаны в различных студиях в Питтсбурге (Morris), Нью-Джерси (Wendt), Коламбусе (L. M. Baker) и других городах США. Я объехал все эти адреса («Вендт», кстати, по-прежнему существовал), я искал упоминания в газетах, рекламные проспекты и статьи о цирке Барнума. Так постепенно я открывал для себя мир сестёр Сазерленд. Почти все сведения, которые я привёл в истории ковра из женских волос, я почерпнул из этого расследования.
Я пригласил эксперта, который исследовал ковёр с увеличительным устройством, ни разу даже не прикоснувшись к драгоценным волосам. Эксперт подтвердил, что ягуар с черепом были прикреплены к лесному фону позже, но, похоже, тем же мастером, который делал фон. Ягуар был явно сплетён другой рукой.
Юного мужа Виктории звали Чарльз Моутон. Всё в его поведении было понятно — от женитьбы на Виктории до присвоения денег после её смерти. В принципе, Виктория считалась самой красивой из сестёр — и была красавицей году эдак в 1870-м. Но никак не в пятьдесят лет. Поэтому Чарли наверняка был очень рад её кончине. Более того, газетные хроники не исключали того, что он приложил руку к её скоротечной болезни. Впрочем, то были дела давно минувших дней. Гораздо более меня интересовало, зачем он выкупил часть ковра из волос Наоми и заказал большой ковёр, вплетя в него волосы своей жены. Это было единственным нелогичным поступком в его странной жизни. Более того, зачем было заказывать ягуара в США, а потом поручать английскому мастеру объединять ковры? Это оставалось загадкой.
Неожиданно я вышел на историю с «Куллинаном». Это дало моим розыскам новое направление. Причём направление достаточно объёмное — я сам плавал в ЮАР и ходил по приискам. Я нашёл очевидцев, которые помнили американцев, приезжавших полвека назад. Один глубокий старик был у них проводником и слугой. Он-то и рассказал историю об их внезапном отъезде. Они оставили ему более чем щедрое жалование (он купил себе стадо и немного земли для пастбища) и снялись буквально в один день. Старик больше ничего не знал. Но догадка моя о том, что американцы нашли первый «Куллинан», получила более чем твёрдую опору.
Мои исследования тянулись более пяти лет. В 1952 году я знал всё, что рассказал вам (конечно, я знал много больше, но пришлось серьёзно ужимать историю, чтобы она хотя бы казалась интересной). Я не знал лишь одного: куда всё-таки делся камень. Моутон явно увёз его в Англию, потому что искал там перекупщика. И, судя по всему, не нашёл. Поэтому дальше мне надо было выяснить, кому и что досталось из имущества покойного. Я отправился в Англию и прожил там два года.
Это были спокойные годы. Денег у меня было вдосталь; я арендовал квартиру в центре Лондона и проводил всё время в исследованиях. Я беседовал с судебными приставами, адвокатами, покупателями. Прошло сорок пять лет, многие были уже мертвы, а живые почти ничего не помнили. Я навязывался в гости к людям, владевшим вещами Моутона, я простукивал стены и изучал документы.
Более всего меня интересовали именно предметы мебели, которые он зачем-то погрузил на корабль и повёз с собой в Англию. Самым «перспективным» мне казался старинный комод восемнадцатого века, который Моутон купил ещё в США. В 1954 году, когда я впервые его увидел, комод принадлежал пожилой чете по фамилии Стиверс. Они были очень милые и болтливые, напоили меня чаем и разрешили покопаться в комоде — их личных вещей там почти не было, он служил чем-то вроде декорации в огромной гостиной. Стиверсы купили комод непосредственно на аукционе; они в тот год только поженились и как раз обзаводились мебелью.
Я объяснил, что комод имеет историческую ценность и требует занесения в какой-то там реестр. Да, я довольно нагло врал пожилым людям, но моя ложь не вела ни к каким пагубным для них последствиям. После получаса копания в комоде я нашёл потайное отделение. Вы не можете себе представить, как билось моё сердце, когда я открывал его. Внутри я нашёл небольшую стопочку бумаг. С первого взгляда я понял, что эти бумаги не принадлежали Стиверсам. Первая же была каким-то векселем на имя Чарльза Моутона. Стиверсы находились в другой комнате, и я спрятал бумаги за пазуху, после чего аккуратно задвинул потайной ящичек обратно. Так я получил новую нитку, за которую можно было потянуть.
***
Бумаги я изучил тем же осенним вечером 1954 года. Там были давно потерявшие свою ценность закладные на имущество, неиспользованный билет на корабль до Дублина и множество счетов. И, конечно, долговые расписки — более тридцати бумажек, написанных от руки. Судя по всему, Моутон активно играл на скачках и в азартные игры — и всегда проигрывал.
Среди счетов я нашёл один, который меня весьма заинтересовал. Это был счёт от анатома с указанием фамилии врача и города, где он практиковал. Счета от анатомов — вещь не слишком частая. Такой счёт можно встретить, если, например, врач проводил вскрытие по требованию родственников. Собственно, в счёте встречалось слово «вскрытие». А «пациентом» была Виктория Сазерленд. Счёт был оплачен. Видимо, он случайно затесался среди других бумаг.
Но у меня возник резонный вопрос: зачем понадобилось Моутону вскрытие покойной супруги. Да ещё такое, чтобы о нём никто не знал. Обычно вскрытие делается, чтобы выяснить причины смерти, а потом написать о них в некрологе. Но в газетных некрологах не было указано, от чего умерла Виктория. Просто «умерла». Поэтому и возникла некоторая шумиха, связанная с возможным отравлением её Моутоном. Я ничего не понимал: он что, отравил её, а потом решил убедиться, что погибла она именно от яда?