Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 15



А потом Рэд Байрон остановился, не доехав до финишной черты примерно полтора фута.

«Что ты делаешь?» — в ужасе воскликнул я.

Рэд вышел из машины и прислонился к её раскалённому боку, глядя в сторону приближающегося «Корветта».

Трибуны молчали. Полная, глухая тишина обрушилась на трассу, и нарушал её только шум мотора «Корветта».

И когда Ник Митчелл первым пересёк линию финиша, зрители продолжали молчать. Он промчался мимо старого «Олдсмобиля», резко затормозил, чуть не сбив зазевавшегося зрителя, и выскочил из машины. Но все смотрели на Рэда Байрона — человека, который побил Митчелла и так изысканно унизил его, демонстративно подарив победу в заезде.

Митчелл шёл к Байрону, и его поведение не предвещало ничего хорошего. Основной проблемой Митчелла было то, что он совершенно не понимал, что произошло. Он не понимал, почему трибуны молчат, почему «Олдсмобиль» остановился, почему Байрон, проигравший гонку, столь спокоен.

Он подошёл к Байрону, огромный, разъярённый, и навис над этим маленьким человечком, пытаясь прочесть его взгляд через солнцезащитные стёкла.

«Ты проиграл», — прошипел он громко, так, что близстоящие слышали.

И ещё эту фразу услышал финишный судья с клетчатым флагом. Он подошёл, безликий человек неопределённого возраста, и сказал: «Нет, Митчелл, ты проиграл».

И положил флаг на капот «Олдсмобиля».

Зрители не знали фамилии Рэда и потому начали кричать: «Олдсмобиль! Олдсмобиль!» Точно, как раньше звучало «Митчелл! Митчелл!».

Я тоже выбрался из машины одновременно с Байроном и стоял рядом, изучая толпу и пытаясь разделить её на лица. Но у меня не получалось: толпа оставалась толпой.

Тут кто-то схватил меня за рукав. Это был тот самый мужчина, который в первом заезде сделал ставку на Харперсона.

«Я всё поставил на “Олдсмобиль”! — жалобно воскликнул он. — Кто победил, объясните мне!»

«Олдсмобиль», — кивнул я.

«Спасибо!» — мужчина радостно улыбнулся и исчез.

Скорее всего, я ему не соврал. В случаях, когда один гонщик по собственной инициативе отдаёт победу другому на последних ярдах дистанции, букмекеры выплачивают ставки по пришедшему вторым как по победителю. Чаще всего такие случаи происходят из-за командной тактики. Я мог бы привести ряд примеров, но не буду перегружать свою историю цифрами — полагаю, их и так достаточно.

Рэд молча сел в машину, и я сделал то же самое. Он тронулся с места, и никто ему не мешал — ни Митчелл, ни зрители, ни судья. Лежавший на капоте клетчатый флаг упал в пыль. Мы выехали с заднего двора и оказались на трассе. Рэд повернул к Гранд-Джанкшену, а я сидел и молчал, потому что мне было нечего сказать.

Только через десять минут я спросил: «Кто вы такой, Рэд?»



«Когда-то меня звали Роберт Байрон, — ответил он. — И тогда никто не спрашивал меня, кто я такой».

Мне нечего добавить к этому рассказу. Путь до Гранд-Джанкшена прошёл в молчании. Не знаю, что изменилось в наших отношениях, но я просто понимал, что говорить незачем. Тишины вполне хватало.

Он довёз меня до главных ворот Национального парка Колорадо, массивной кованой двери с витиеватым узором. Кажется, сегодня этих ворот уже не существует, как и ограды, отделяющей парк от остального мира. Я не буду рассказывать, для чего мне понадобилось в заповедник, — это неважно. Важно то, что сказал мне Рэд при расставании.

«Запомни, парень, — сказал он. — Иногда нужно отвести взгляд, чтобы увидеть самое важное, и убрать кулак, чтобы нанести самый сильный удар».

Я помню это и сегодня.

А Рэд Байрон умер в чикагском отеле одиннадцатого ноября тысяча девятьсот шестидесятого года, едва успев лечь в постель после того, как его сердце не выдержало. Ему было сорок пять лет, но он выглядел на семьдесят. Морщины покрывали его лицо, тёмные очки прятали выцветшие усталые глаза, левая нога болела так, что он не мог и нескольких часов провести без укола обезболивающего.

Но я представляю Байрона другим. Я представляю, как он привязывает ногу бечевой к педали сцепления своего «Олдсмобиля», чтобы выиграть очередную гонку тысяча девятьсот сорок девятого года и стать первым в истории чемпионом в соревнованиях американских сток-каров. Я представляю, как он морщится от боли по десять раз на круге — когда на изуродованную ногу приходится давление. Я представляю, как он снова садится в автомобиль, и снова, и снова, и так без конца, потому что его зовут Рэд Байрон и он самый быстрый человек в Америке, а может, и во всём мире.

И когда я смотрю современные гонки, когда я слышу, что гонщики жалуются на недостаточную зарплату в десять миллионов долларов в год, когда они говорят, что гонки опасны, хотя за последние десять лет во всём мире погибла едва ли дюжина человек во всех многочисленных видах автогонок, мне становится тошно.

Потому что я понимаю, что в стране, где когда-то жил-был великан, мы навсегда останемся пигмеями.

Ковёр из женских волос

Сколько я себя помню, на стене в нашей гостиной висел ковёр из женских волос. Конечно, когда я был маленьким, я не понимал, из чего он сделан. Я подходил и дотрагивался до его блестящих нитей, мне нравился их пыльный, чуть сладковатый запах. Много позже я почувствовал этот же запах в старой парижской квартире своих друзей, у которых гостил несколько недель. Этот запах преследовал меня, не давал уснуть — нормально я выспался, только вернувшись из Парижа обратно в Бостон. Это запах разложения, запах смерти, запах гниения. Я нередко ощущал его там, где не могло быть никакого разложения, — например, в знаменитых европейских оссуариях; хранящиеся там кости давно высохли и превратились в строительный материал.

Впрочем, неважно. Итак, уже став взрослым, я сумел идентифицировать запах, исходящий от ковра. Но в бытность свою ребёнком я просто принюхивался к странному стенному украшению и не пытался найти никаких объяснений его присутствию в нашей гостиной.

Мои родители покинули Великобританию в 1915 году, в разгар Первой мировой войны. Ко времени их отъезда Британская империя уже официально объявила войну Германии, Австро-Венгрии и Турции, военные действия на материке велись довольно активно, и мой отец, Майкоп Стэнфорд, откровенно испугался. Он продал часть недвижимости, забрал жену и сына (моего старшего брата) и отплыл в США на одном из многочисленных океанских лайнеров. Он обосновался в пригороде Бостона, Арлингтоне. Отец был полон решимости начать в Америке новую жизнь. Он приобрёл великолепный особняк конца девятнадцатого века, обустроил его по-своему (сегодня говорят «сделал ремонт») и обставил новой мебелью. Прекрасные викторианские гарнитуры из нашего Банберского дома были проданы.

Мать очень держалась за старые вещи. Она хотела погрузить на корабль несколько сундуков со своими платьями и детскими игрушками моего брата. Отец запретил. «Всё купим на месте», — сказал он и сдержал своё слово. Всё то, что можно было заменить, он называл бесполезным и безжалостно оставлял в Старом Свете.

Некоторые вещи он оставить не смог. Конечно, родители забрали всё фамильное золото и серебро, картины, библиотеку. Всё то, что было достаточно компактным и при этом имело огромную ценность. В коллекции отца были подлинники Тёрнера, Блейка, Бонингтона и Рунге — мог ли он расстаться с ними?

Вместе с многочисленными украшениями и произведениями искусства в Арлингтон переехал и ковёр из женских волос. Его повесили в гостиной в 1917 году, годом позже родилась моя сестра, а ещё три года спустя — я.

Я люблю этот огромный дом. Мне нравится бродить по его комнатам, рассматривать картины, утопать в персидских коврах. Сейчас я живу в нём один-одинёшенек, лишь приходящая обслуга поддерживает особняк в чистоте и порядке — сам бы я никогда не справился. Моя жена, как всегда, отправилась в одиночку путешествовать по Южной Америке, а дети давно учатся в других городах. И ковра из женских волос больше нет на стене гостиной. Собственно, я и хочу рассказать вам историю его исчезновения.