Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 105

Уехали преследователи к обеду. Забрал Бережнов королевского соболя, чтобы потешиться над Сониным. Побратимы продолжали охоту, брали из ловушек колонков, на подсечку капканами и загоном соболей. К масленке возвращались домой. Конечно же здесь, на охоте, они никаких постов не соблюдали. Дома придется: впереди Великий пост перед пасхой.

Завернули в зимовье Шишканова и Коваля. Зимовье плохонькое, неуютное, стояло в глухом распадке, где и солнца мало. Банешки не было. Охотники были дома, тоже заканчивали охоту. Да и промыслили они мало. Где-то полста колонков и двух соболей. Была белка, но и ее не сумели добыть.

Побратимы с грустью посмотрели на охотников. Устин тихо сказал:

– Чтобы быть охотником и рыбаком, надо родиться в тайге.

– А сколько же вы добыли?

– Мы что, у нас по двадцать соболей на каждого, нынче их прорва, да сто колонков на рыло. Вот и считайте, по пятьдесят рублей выйдет соболь по кругу, по пятерке колонок. Вот вам и деньга.

– Мы тут порешили уже, что продадим добычу, купим еще одного коня и почнем заниматься извозом зимами. Возить есть кого.

– И то дело, – согласился Устин. – Дети ваши будут охотниками. А вы нет. Прощевайте нето!

Побратимов хвалили. Сонин был «убит», с нарочитой обидой ворчал:

– Варнаки, моего соболя заловили. Ну погодите ужо. Я вас обучил, я вас и разучу.

– А что добыли те два дружка?

– Вошей принесли. Степан Ляксеич им дал взгреву за обман. А может, и правда, был у вас Арсе? – пытливо смотрел в глаза Сонин.

– А ежели был бы, то ты бы стал убивать? – спросил Устин.

– Нет, ить я отказался идти на Арсе. Чего же еще? А потом моя стара мне бы глаза выцарапала, ежели что.

Наставник же побратимам сказал:

– Арсе у вас был. Вот его трубка, которую он заронил под нары. Куда он ушел?

– Ищите, – спокойно ответил Устин.

– Если вы нам не верите, дядя Степан, – так же спокойно ответил Петр, – то верьте тем двум предателям. Они и вас скоро продадут за пятак. Трубка могла быть и не Арсе. Сказано, что при нас не был, и нечего нас пытать.

– Вот как заговорили! – насупился Бережнов.

– Так и заговорили, – огрызнулся Устин. – Тарабанов убил людей. Живет и здравствует. Арсе никого не убил, вы за ним гоняетесь. Передайте этим двум, что ежели увидим у нашего зимовья – убьем!

– Молчать, щанок, не позволю тявкать!

– А мы не позволим гоняться за честным человеком. Уже не маленькие.

– Одно вас спасает, что не пойманы, а тем верить не всегда можно. Но если поймаем – берегитесь! Брысь отселева! Вожжей давно не пробовали?

– И не будем пробовать. Сами уже с усами. Придет час и вашего суда, судить будем и Тарабанова, и тех, кто его пригрел.

– Ах так! – Бережное схватил сына за волосы. Устин изловчился и укусил за руку отца. Вылетел из горницы, схватил тулупчик и убежал на улицу.





Степан схватил винчестер и бросился следом. Но его поймал в охапку Петр и, как ребенка, положил на лавку, с передыхом сказал:

– Не суетись, дядя Степан, ненароком и кости поломаю.

– Вот энто да-а! – протянул Бережнов. – Медведь! Как ты посмел своего наставника мять?

– Так и смел. За Устина десятерым головы сорву и за пазуху суну, пусть ходят без голов.

– Да-а! Выкормили жеребчиков, пора их и в хомут. Женить пора! – вскочил Степан Бережнов, ногами затопал.

Из его рук спокойно взял винчестер Журавушка, тихо сказал:

– Оружье само раз в год стреляет. Его место на колышке. Вам уже сказал Петьша, что с нами шутковать не надо. Можем и взбрыкнуть. Ага. Пошли нето, побратим. Пусть поярится наш наставник.

Степан Бережнов смотрел на побратимов. Сел на лавку. Взял в руки лестовку и начал творить самую короткую молитву.

– Господи помилуй, господи помилуй… – ровно перебирали крепкие пальцы бисер лестовки: она хорошо успокаивает.

Глава четвертая

Зеленый Клин – земля вольная

1

Старый пароход «Казак Хабаров» штормовал. Вот уже вторые сутки он шел из Владивостока, шел и шел на север, в бухту Ольги. Резал носом волны, качался. И вместе с ним качалось небо, качался берег. Небо серое от косматых туч. Берег, рыжий, темный, как косуля в линьку, насупленно смотрел на пароход, грозил пароходу скалами, а там пенился и рокотал прибой. Шторм крепчал. Слабые машины парохода уже не справлялись с ним, и пароход ушел штормовать в море. А море бурлило, будто кто-то огромным веслом мешал воду. На море шумно, на море тошно. И те, кто шел на этом пароходе, много раз поглядывали на берег, пока он был виден, и думали: «Эх, на землю бы, на эту рыжую от дубков и жухлых трав землю, к ноздреватому снегу, что лежит в ложках. Упасть на взлобок, раскинуть руки и задремать. Потом – в лесок, потом – в ложок к горбатым сопкам…»

Но пароход шел, изнывая от стонов и криков людских. Пропах сермяжным духом и потом. Тяжело ухал в провалы волн, надсадно выползал из них. Тяжело старому пароходу. Тяжело людям на нем. У всех осоловелые глаза. Ничто не радует: ни будущая воля, ни земля. Все задавила качка.

Над волнами стонали чайки. Громче всех стонала и низко кружила белая-белая чайка. Стонала и кружила над Терентием Маковым. И невдомек старому, что над ним стонала и плакала не просто чайка, а Пелагея-чайка. Ведь, по преданию моряков, души умерших в море превращаются в чаек. Терентий Маков не обращал внимания на стон чаек, а сидел у теплой трубы парохода нахохленный, похожий на подранка-баклана: голова на груди, высоко подняты плечи. Рядом с ним примостилась его дочь Груня. Зябко ежась, грустно смотрела на кипень волн.

– Мама! Мама! – шептала она пересохшими губами. А над головой мама-чайка что-то кричала, что-то силилась сказать, хотела дать совет, как быть и как жить. Но разве могут люди понять стон чаек? Когда они живы, когда они могут все сказать – и тогда не всегда понимают друг друга, будто говорят на разных языках.

Груня впала в короткое забытье. И увидела она не палубу, а парную смоленскую землю под ногами. Вон на берегу тихой речушки прилепился домик, старенький, кособокий, но свой. В этом доме и выросла Груша, как звала ее мать. Хорошо летом! Можно чуть пробежать по тропинке и с разбегу – в речку. А потом к маме, на поля, где она работает у кулака Ермилы. У них своей земли нет. Только огород. А о своей земле всю жизнь мечтали Грунины деды, отец и мать. О земле теплой, земле приветной…

Вспомнила Груня ласковые мамины руки, сухие губы и вечную тоску в глазах. Но мешает вспоминать своим стоном Пелагея-чайка. Кружит над просторным морем. Могила у Пелагеи – все море. И ни креста, и ни холмика. Записал в судовом журнале капитан долготу и широту, где похоронили Пелагею, – вот тебе могила и памятник надгробный.

– А в море холодно? – спросила отца Груня.

– Кака там разница, в земле тожить не тепло. Могила – чего же еще говорить. Ради твоего счастья поехали. Нам уж немного надо. Может, хоть ты поживешь по-людски, – вздохнул Терентий.

– Зачем мне такое счастье, ежели мама умерла? Без мамы не может быть и счастья. Все боишься, что нет у меня приданого? Без него бы вышла замуж. А здесь что ты мне дашь в приданое, землю, чтобы схоронить меня? Да? Так вона и море всех примет.

– Не дури! Не зови беду, – перекрестился Терентий. – И в кого ты такая удалась? Поперешная, а тонка как тростиночка. А мужику сильная баба нужна, чтобы при теле, дородная, чтобы при случае плуг тянула заместо кобылы аль борону волочила. Но ничего, на своей земле я тебя откормлю – будешь девка что надыть. Любой мужик позарится.

– Зря поехали. Могла бы я в город уйти, там парни за толстыми не гоняются. Была бы душевность.

Груня поднялась с котомки, неуверенно шагнула на палубе. Под дырявым зипуном и латаным сарафаном угадывалась стройность тела. Даже лапти не смогли скрыть ее маленькую, точеную ножку. На голове черный платок, как у старухи или монахини, повязанный наглухо, по самые глаза. А глаза, чистые, тревожные, как у испуганной оленухи, смотрели на волны. С такой же просинью, с прозеленью, как и море. Груня остановилась у лееров. Сквозь изморось и штормовой туман виделось ей, как мать, собираясь в дорогу, надсадно кашляла, засовывала в мешки нехитрую посуду, в деревянные сундуки-постель и одежду. Кричала: