Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 56 из 114

Обсуждая сегодняшний бой, офицеры со смехом вспоминали стычку штаба с французами, и Докки поинтересовалась, почему всем было так весело после боя.

— Даже раненые с радостью о нем говорили, — сказала она.

— Потому что остались живы, — просто ответил Палевский.

— Неужели не страшно? Мне кажется, я бы умерла от ужаса, если бы мне пришлось с кем-то сражаться и знать, что я могу быть убита или искалечена.

— Страшно, конечно.

Докки с сомнением уставилась на него, не веря, что он может чего-нибудь бояться.

— Тяжело перенести ожидание своего первого боя, тот томительный страх перед неизвестностью, несущей смерть, — сказал Палевский. — Впервые участвуя в сражении, не понимаешь, что происходит и что нужно делать, не говоря о том, как тяжело кого-то убить. Но время и опыт помогают выносить опасность, учат контролировать страх, а осознание того, что если убьешь не ты, то убьют тебя самого или твоего товарища, придает сердцу смелость, а руке — твердость. И когда ты несешься на врага, то в тебе невольно зажигаются пыл и ярость, становится и весело, и страшно. Удивительное ощущение, при котором обостряются все чувства, в жилах вскипает кровь, появляется азарт и необыкновенный прилив сил.

— Весело и страшно, — повторил какой-то офицер. — Именно так. После боя страх проходит, но возбуждение не оставляет еще какое-то время.

Докки с жадностью слушала эти откровения, которые помогали ей понять, что испытывают солдаты во время боя, так потрясшего ее воображение. И, конечно, ей хотелось хоть немного постичь движения души человека, для которого война была и делом жизни, и призванием.

К концу ужина — от обильной пищи, выпитого вина, усталости — все расслабились, почувствовали себя свободнее. Молодые офицеры на дальнем конце стола — среди них был знакомый Докки штабс-капитан Грачев — обменивались шутками, смеялись, припоминая смешные истории, не раз слышалось имя Хвостова — «героя» сегодняшнего сражения.

— Кстати, что с Хвостовым? — спросил у Палевского один из генералов. — Получил?

— Получил, — усмехнулся Палевский. — Клялся, что больше не будет.

— Как дети, — улыбнулся другой офицер. — Чуть не расплакался, и все твердил, что должен был остановить французских улан, иначе те своим отрядом разгромили бы весь наш корпус.

— Сколько ему? — поинтересовался кто-то.

— Девятнадцать вроде.

— Далеко пойдет, — рассмеялся офицер.

Откуда-то появилась гитара, и Грачев, то и дело сбиваясь и путаясь в аккордах, стал наигрывать какие-то мелодии, затем ломающимся тенорком спел песенку о засохшем цветке, «что на груди моей лелеет воспоминанья страсти нежной, и до сих пор огнем пылает душа моя в дали безбрежной…».

Судя по веселым подтруниваниям присутствующих, было ясно, что слова эти Грачев сочинил сам и что именно он и является тем штабным поэтом, о котором ей рассказывал Палевский.

Граф меж тем говорил старшим офицерам, что в Главной квартире вроде бы приходят к выводу о негодности дрисского лагеря.

— Злополучная затея была с самого начала, — сказал начальник штаба.

— Надеюсь, мы уйдем с этого места, — сказал Палевский. — Государь все катается по лагерю и допрашивает всех на предмет его годности. Большинство, кроме разве Фуля и его сторонников, высказывается за оставление Дриссы и отступление армии к Витебску для соединения с войском Багратиона.

— Но тогда откроется путь на Петербург, — нахмурился полковник.

— За Двиной собираются оставить корпус для охраны дороги на север, — пояснил Палевский.





— А что с Багратионом и где французы?

— Багратион отступает к Миру, Даву у Минска и, говорят, его уже занял, Макдональд у Динабурга, ну, а за нами идут, как известно, Удино и Мюрат, слева от них — через Вилькомир — движется Ней.

— Большой размах, — заметил один из офицеров. — А где Бонапарте?

— Вроде бы в Вильне.

Докки невольно вспомнила оживленную Вильну, толпы людей на улицах, прогулки, парады, балы… Представить, что в этом городе теперь французы, а в том дворце, где проживал государь, обосновался Бонапарте, было трудно, если не невозможно.

Офицеры заговорили о государе и его пребывании в войсках.

— Он готовит какой-то приказ по армии, который заканчивается обещанием: «Я всегда буду с вами и никогда от вас не отлучусь», — усмехнулся Палевский. — В главном штабе все в ужасе.

Докки незаметно наблюдала за Палевским, который, небрежно облокотясь на спинку стула, рассказывал об интригах в Главной квартире, о том, что статс-секретарь Шишков вместе с Балашовым пытаются удалить государя из армии, потому как это единственное средство спасти отечество от захвата французов, а русские войска — от полного разгрома.

Переливы гитарных струн, мягкий неяркий свет от зажженных свечей, бросающих неровные отблески на стены, на силуэты офицеров, сидящих вокруг стола, их негромкие голоса, сладкий запах пионов, букет из которых стоял в центре стола, — все создавало особую чарующую атмосферу, в центре которой был Палевский, и погружало Докки в блаженное состояние, делающее этот вечер неповторимым и незабываемым.

— Грачев, перестаньте наконец терзать гитару и мучить наши уши, — заметил кто-то и обратился к Палевскому: — Павел Петрович, будьте любезны, усладите наш слух.

Докки в недоумении подняла брови, Палевский пожал плечами и ухмыльнулся.

— Ну, ежели вы того желаете, — он протянул руку, а Грачев, обескураженный нелестными словами в свой адрес, но явно к ним привыкший и переносивший их стоически, передал гитару соседям, и кто-то перебросил ее через стол генералу. Палевский просчитанным движением руки легко поймал ее за гриф, откинулся на стуле и уверенно перебрал струны.

— «Красотку»! — попросил один из генералов, улыбнувшись Докки.

— «Красотку»! — поддержали другие и оживились, зашумели, удобнее устраиваясь на своих местах.

— Этот романс написал Павел Петрович — и стихи, и музыку к ним, — сообщил баронессе сидевший рядом офицер.

— Сам?! — Докки потрясенно уставилась на Палевского.

«О, боже, — подумала она, — он еще и поэт, и музыкант! Сплошные дарования. Это уже чересчур, пожалуй…»

— «Красотку» так «Красотку», — согласно кивнул граф, настраивая струны и пробуя их звучание. Наконец легко взял аккорд, другой, третий, с привычностью музыканта пробежался по струнам чуткими пальцами.

Голос Палевского звучал низко и сильно, а бархатная хрипотца придавала его пению особое волнующее очарование. Он пел и смотрел на Докки, и в глазах его плясали смешинки и… нежность. Она же, совершенно плененная его игрой и пением, облокотилась на стол, подперев щеку рукой, чуть покачиваясь в такт незатейливой, легкой и мелодичной песенке, и улыбалась ему в ответ.

Палевский выразительно посмотрел на ее губы, —

«Тоскливы дни, постылы ночи…» — повторяла про себя Докки, любуясь его красивым лицом, пленительными, прозрачными даже при свете свечей глазами, крепкой шеей, видневшейся в расстегнутой стойке воротника мундира, упиваясь его обворожительным голосом, который обволакивал ее невидимой паутиной щемящего и сладостного чувства, унося в благословенные дали, полные неги, уюта и счастья.