Страница 18 из 22
Был июнь, вторая его половина, когда каперсы вот-вот зацветут, но дать цвести им нельзя, потому что самое ценное в каперсах – почки. Их маринуют в растворе уксуса со специями и подают к мясу. Дедушка Эккерт всегда увозил с собой пару баночек и утверждал: «Однозначно лучше, чем испанские».
Они собирали почки каперсов и ссыпали их в белое пластиковое ведерко. Иванна прошла немного вперед, к поляне за двумя большими круглыми кустами самшита, и уже хотела было опуститься на колени перед стелющимся, как плющ, буквально распластанным по земле кустиком каперсов, как почувствовала сзади звук и движение. Она обернулась и увидела, что сестра Валерия, как-то неудобно поджав ноги, сидит на земле, держится за затылок и смотрит прямо перед собой.
– Ты что? – спросила Иванна.
– Белые мотыльки, – сказала она.
Иванна посмотрела туда, куда смотрела Маша покрасневшими, расширившимися глазами. Никаких мотыльков не было, только нагретый воздух дрожал.
– Где? – спросила Иванна. – Машка, ты что?
– Мне плохо, – прошептала монахиня, закрыла глаза и упала набок.
Она умерла через час в монастырском госпитале от обширного инфаркта в возрасте двадцати трех лет. А надо сказать, что сестра Валерия, еще будучи Машей Булатовой, получила звание мастера спорта по плаванию и плавала как торпеда, а заодно ходила в горы, занималась тайдзи-цюань в этом самом парке ежедневно после заутреней и никогда не жаловалась на здоровье.
– Такое бывает, – утомленно пояснил доктор Рат, хирург-кардиолог. – Молодые мужики мрут, хоть с виду здоровые, крепкие. Вот позавчера буквально: водитель поселковой автобазы тридцати лет дома вышел из душа, прилег на диван – и привет. Ведь что такое инфаркт…
– А если ее убили? – спросила Иванна.
– Как? – поднял брови доктор Рат. – Кто? Я был на вскрытии. Обширный инфаркт миокарда, все – как в учебнике, классика жанра, можно студентов приглашать.
– Нет, ее убили, – заупрямилась Иванна. – Надо поискать след инъекции.
– Да уж искали, – вздохнул Рат. – Мы с патологоанатомом, знаешь ли, большие поклонники Рекса Стаута. Поэтому искали. Но не нашли.
Иванна закрыла глаза и увидела сидящую на земле Машу.
– Она держалась за голову, за затылок, – сказала она Рату. – След может быть под волосами.
Доктор нахмурился, снял очки, потер глаза.
– Волосы у нее красивые, длинные, – пробормотал он. – Жалко.
И пошел куда-то по коридору. А Иванна осталась стоять в просторном, пустом солнечном холле кардиологического отделения госпиталя, в котором лечились все жители района Белой Пристани, то есть ни много ни мало тысяч сто населения, не считая отдыхающих.
Бедной Маше обрили голову, но ничего не нашли. Взяли повторный биохимический анализ крови, который ничего не дал. То есть ничего не было в крови у Маши – здоровая кровь молодой здоровой женщины. Сестру Валерию отпевали на следующее утро, и на отпевании Иванна все слышала шорох листьев и какой-то звук за спиной, постоянно оглядывалась, так что в конце концов Петька протиснулся к ней, крепко сжал ее руку и свирепо прошептал в самое ухо:
– Стой спокойно! Чего ты вертишься?
«Белые мотыльки… – повторяла она про себя. – Белые мотыльки…»
Что за мотыльки, прости господи? Что она увидела? Или услышала? Или вспомнила? Что-то настолько важное, что именно эти два слова ей нужно было сказать. Предположим, вспомнила. Или – поняла.
– Ты путаешь воображение с интуицией, – сказал ей Петька тем же вечером.
Они сидели на камнях в тени скалы, было сыро и прохладно, и Иванна куталась в полотенце. Но идти в корпус не хотелось. Не хотелось видеть никого, кроме Петьки. У Иванны была маета. Ей не давала покоя эта история.
– Ты напридумывала себе какой-то злой умысел и всякую мистику вокруг этой истории и считаешь, что прозреваешь суть, – развивал свою мысль Петька. – А у нее был глюк, вполне, наверное, объяснимый с медицинской точки зрения. Резкий скачок давления, например. Сужение сосудов, что-то в таком роде.
Почему-то ей расхотелось обсуждать что-либо с Петькой. Вполне возможно, что он прав, а у нее – паранойя.
– Если бы я прозревала суть, – сказала Иванна, – то понимала бы, что произошло. А так я строю всякие версии – одну глупее другой.
Монастырь ордена урсулинок был построен при прямом участии Деда. С этим монашеским орденом барон Эккерт нашел общий язык довольно давно, когда еще была жива его Елена. После смерти сына и невестки Эккерты стали осуществлять систематические пожертвования в возрождение католичества и гуманитарной сферы в Украине, а урсулинки как никто были озабочены развитием католических образовательных программ и за это постоянно терпели обвинения в прозелитизме со всех сторон: во многих вопросах непримиримые противники – Киевский и Московский патриархаты – проявляли в этом вопросе трогательное единодушие. Ситуацию несколько гармонизировал визит Иоанна Павла, за здоровье которого Иванна в последнее время молилась ежедневно и против воли всегда плакала, когда видела его по телевизору – такой он уже старенький и слабый.
Монастырь и школа – да, это было очень логично. Монастырь в представлении Эккертов должен был быть интеллектуальным ресурсом, школа – прямой реализацией этого ресурса, возможностью, шансом, точкой роста. Проект был приятный и красивый во всех отношениях, и женский монашеский орден Святой Урсулы его поддержал. Была объявлена перспектива разворачивания целого корпуса гуманитарных исследований – логико-философских, теологических, психолого-педагогических, а также по истории, логике и методологии науки. Были объявлены две программы – программа разработки методов современной гуманитарной экспертизы и программа проектирования миссий. И через несколько лет монастырь урсулинок по количеству профессуры на душу населения района Белой Пристани мог дать фору любому университетскому городку Европы. Это был правильный проект, очень католический и религиозный в строгом смысле слова.
Иванна, правда, пыталась как-то упрекнуть Деда в излишней «умственности», в избыточной расчетливости, как бы даже искусственности всего дела, путаясь, говорила ему что-то о естественных процессах, об истории и о том, что дух дышит, где хочет… Дед ответил ей тогда, что с его точки зрения создание оплотов веры, особенно в новом мире, и есть создание мест концентрации сил и ресурсов. И он, Эккерт, для этого ни средств не пожалеет, ни души. «Мое личное время жизни мне неизвестно, но оно не бесконечно, Ивон. Моложе я не становлюсь. Вот пока у меня время есть – я и делаю это…»
Иванна когда-то спросила Машу, зачем, собственно – точнее, почему, – она, вундеркинд, выпускница мехмата с красным дипломом, вместо того, чтобы ехать работать в Силиконовую долину, куда ее заманивали начиная с четвертого курса, вдруг приехала сюда, на украинский Юг, в монастырь урсулинок.
– Ну, – сказала сестра Валерия, – у такого выбора всегда есть интимная сторона. В вере есть интимная сторона. То, с чем плохо справляется язык. Так что извини.
То есть если бы она начала рассказывать о каких-то жизненных обстоятельствах, или даже об обстоятельствах интеллектуального выбора (именно на это в глубине души рассчитывала Иванна, задавая свой вопрос), ответ забылся бы со временем в силу субъективности самих обстоятельств, а так – запомнился. Иванна поняла тогда, что она получила что-то большее, чем ответ. Что-то вроде знания о том, что на такие вопросы человек может отвечать только сам себе, пользуясь внутренней речью и не нуждаясь в собеседнике.
Я старательно вымыл руки, умылся, натянул свитер и поднялся наверх. За время моих водно-рефлексивных процедур в послегрозовом небе появилась аккуратная круглая брешь, и туда ровнехонько, край в край, вошло солнце. Оно было не очень ярким, но все равно после ровного полумрака каюты я сощурился и так смотрел на нее, на деликатную и терпеливую барышню, которая хоть и приперлась без приглашения, но зато никуда не торопилась и, самое главное, не торопила меня. Потом я часто буду смотреть на нее так и видеть ее как бы в расфокусе, или – зажмуриваться на секунду и снова смотреть, самостоятельно производя визуальный эффект, который кинематографисты называют flash, вспышка. Это благоприобретенный за время общения с нею рефлекс, который, наверное, срабатывает во мне затем, чтобы сгладить внутреннюю неловкость в тот момент, когда она что-то говорит мне, а я понимаю, что уже давно не слушаю ее – только смотрю. Она же, я думаю, объясняет мою манеру смотреть близорукостью или же моим идиотизмом. Возможно, тем и другим сразу. Но в силу своей деликатности она, конечно, ни разу не сообщила мне всех своих соображений.