Страница 1 из 8
Маша Трауб
Замочная скважина
Серые однотипные девятиэтажки. Три дома вдоль, один – поперек, три дома вдоль, один – поперек. Напротив – такие же однотипные двухэтажные здания детских садов. Видимо, по задумке архитектора, все новоселы должны были размножаться как кролики, чтобы заполнить чадами такую концентрацию детских учреждений на одной отдельно взятой улице. И в каждой детсадовской группе – обязательно попугайчик в клетке и аквариум с рыбками, а иногда и черепаха, цветок алое на столе у воспитательницы – панацея от всех болезней, фикус в большой кадке, вьюнки по стене и зеленая пластмассовая лейка на подоконнике.
И еще в каждой группе – кладовка для хранения раскладушек. В эту кладовку – прибежище и пристанище не только раскладушек, но и нянечки, воспитательница обещала отправить непослушных детей. Рано или поздно каждый там оказывался. В детях воспитывали не только любовь к Родине, но и страх перед замкнутым пространством. Несколько поколений покрывались липким потом и остро начинали чувствовать мочевой пузырь, оказываясь в темной затхлой комнатушке.
Дорога, разделявшая безликие дома и яркие детские садики с расписными верандами, была слишком узкой. Она так и осталась разбитой и всклокоченной с момента строительства. Где-то в ее начале навечно врос в землю каток. Он был такой же достопримечательностью улицы, как и мусорка – три огромных контейнера, которые стояли между детскими садами, втиснувшись в крошечный аппендикс. Почему-то считалось, что детские сады до мусорки – лучше тех, что после, и молодые мамаши, сворачивавшие после мусорки налево, более счастливы, чем те, кто сворачивал направо. Пусть хоть в этой мелочи они были успешнее соседок. Меру успеха определяла эта мусорка.
Улица имела свой собственный запах – подгоревшей манной каши, гнилых отходов жизнедеятельности, женского тела, взмыленного уже с раннего утра, и младенческой сладости. Особенно остро эта какофония ароматов ощущалась напротив здания ясель, куда отдавали детей с года. Можно было застыть за забором, сделать глубокий вдох и долго кашлять после этого – запах хлорки, которой мыли детские горшки, заглушал, забивал все остальные.
В конце улицы, примыкая вплотную к последней веранде с ядрено-красными божьими коровками по бокам, стояла четырехэтажная детская поликлиника. Все маленькие воспитанники были обречены на ее посещение. Все ходили к одним и тем же врачам, сидели на одних и тех же неудобных банкетках, рассматривали рисунки и наклейки, которыми мамы украшали объемные медицинские карты, практически талмуды, и срывались с места в неудачной попытке добежать до стены, на которой был нарисован дуб зеленый со златою цепью. Кот ученый у художника не получился – все младенцы, которых мамы подносили к стене показать «котика», начинали орать. Детей постарше одергивали и усаживали назад, на банкетку.
По утрам – особенно это было заметно зимой – в окнах домов появлялись женские силуэты. Понурые сонные дети, уже перешедшие в среднюю или старшую группу, шли сами, без сопровождения, – так было заведено не пойми кем. Они текли по улице стройным ручейком, растекаясь по детским садам и группам. Мамы, которые в это время плевали в коробочку с тушью, красили ресницы, собираясь на «службу», отрывались от своего занятия и смотрели, как на втором этаже появлялась голова ребенка. Вот он садится за стол, ест манную кашу. Все хорошо. Утро наступило.
Мало кто провожал детей старше пяти лет в садик – разве что в семье имелась бабушка. Но это было редкостью и роскошью. Непозволительной. Да и зачем провожать? Все сами ходят. Мимо катка, который так и не выполнил свою функцию – не раскатал асфальт, мимо мусорки. Совсем рядом. Очень удобно. И из окна видно.
Мамы в последний раз яростно сплевывали в коробочку с тушью, настраиваясь на новый день, и выплескивались из квартир новым потоком. Бежали на каблуках – а как же иначе – на автобусную остановку, единственную на весь новый район, в единственный автобус, который вез до метро, или на станцию электрички, что, конечно, дальше – пятнадцать минут почти бегом, рысью, – но надежнее. Толкались, впихивались, втискивались. И уже там, вцепившись в перекладину, думали о том, как в перерыв сбежать в магазин, купить что-нибудь на ужин, или уже вечером – за картошкой. В каждой дамской сумочке – старая авоська. А еще в ремонт обуви заскочить – сапоги сдать, благо будка, конура размером с туалет, приткнулась рядом с автобусной остановкой. Работали там отец и сын, похожие друг на друга как две капли воды. Отец замечательно ставил набойки, а сын продавал полусгнившие шнурки, которые быстро рвались. И гуталин всегда был засохший. Но сыну прощали шнурки ради набоек, которые ставил его отец – тот из любых туфель мог сделать башмачок для Золушки.
Сколько на этой раздолбанной улице было сломано каблуков! Сколько детских коленок разбито! Сколько колес от колясок и велосипедов отвалилось и было безвозвратно утеряно!
Молодые мамы, приноровившись, примерившись, шли с закрытыми глазами. Здесь обойти – вечная лужа. Здесь объехать – колдобина. Здесь – бордюра нет, можно заехать, не опрокидывая коляску навзничь. Даже дети топали, обходя колодцы – туда можно и провалиться, крышка всегда сдвинута. Один раз доставали Славика из старшей группы, один раз Наташу из средней. Славик ладно, а Наташа пальто испачкала и порвала. Мама накричала и по попе надавала, так что лучше обойти. К помойке подходить нельзя – там крысы, их все дети видели: бегают, вышмыгивают, большие, наглые. Дети этого района дружно боялись крыс и, когда в садиках воспитательницы читали сказку про Щелкунчика, вжимались в маленькие стульчики, расписанные рябиновыми гроздьями. Да, точно есть крысиное царство – в это верили абсолютно все.
И к катку нельзя подходить – Рекс укусит. Рекс – местная бродячая собака, жившая под машиной. Говорили, что ее бросили вместе с катком, и она ждала, когда ее заберут. Рекс был злой, на всех лаял, но одновременно добрый, с застенчивыми, в слезах глазами. Как будто он всю ночь плакал, когда его никто под машиной не видел.
Танюше все завидовали. Ее в садик водила старшая сестра – уже совсем взрослая, во втором классе учится. Доходила с ней до самых ворот и бежала в школу. А забирала мама. Всегда вовремя. Не то что некоторые родительницы, которые задерживались на службе, и на них ругалась воспитательница. Воспитательниц тоже можно понять – еще в магазин, суп на завтра сварить, подзатыльников своим собственным детям надавать, а надо сидеть, ждать, когда мамаша, цокая каблуками со стертыми набойками, загнанная, как полковая лошадь, прискачет.
Эти дети, маленькие жители нового района, были обречены на фобии. Помимо клаустрофобии и земмифобии (конечно, тогда этого слова никто не знал, и боязнь крыс считалась не болезнью, а скорее, излишней изнеженностью, избалованностью), был еще один страх, самый сильный, самый глубокий и мучительный – остаться одному на веранде садика или на скамеечке, смотреть на ворота и гадать, придет ли мама. А если не придет? А если воспитательница тоже уйдет и оставит одного? А если мама забыла? Или бросила?
– Ну что, тебя опять бросили? – спрашивала воспитательница у стоящего столбиком ребенка.
И это «опять» было хуже, чем кладовка и крысы.
Танюша была счастливой девочкой. Ее никогда не бросали, мама забирала ее одной из первых. К тому же у нее были зимние сапоги, пальто, фломастеры и пластилин – осталось от старшей сестры. Ей, конечно, все завидовали. Еще ни у кого пластилина нет, родительницы забыли купить, замотались, а у Танюши есть, почти полная, нетронутая коробочка. И ножичек специальный, чтобы резать. И полотенце у нее не такое, как у всех, а особенное, с вышитым именем – Светланка. Тоже от старшей сестры. Сколько раз воспитательница просила родительниц нашить метки на полотенца! Половина не нашили. А у Танюши все уже есть. Ну и что, что написано «Светланка»? Все же знают, что это сестра. Главное, что все так, как требуется, и всегда вовремя.