Страница 2 из 53
Я тоже хотела защищать Родину. И через неделю после начала войны, в конце июня, пошла в госпиталь, в котором служил мой отец. Его хорошо знали и уважали. Конечно, я могла бы попросить папу определить меня на службу, но решила действовать самостоятельно — уже в то время полагалась на собственные силы.
Часовые на проходной остановили меня, и я не смогла уговорить их пропустить. Тогда завернула за угол ограды и перелезла через нее.
В штабе госпиталя я нашла кабинет комиссара, смело вошла к нему и заявила:
— Хочу помогать фронту.
Фамилию комиссара я запомнила — Котляр. А имя и отчество уже стерлись в памяти. Он внимательно посмотрел на меня — тоненькую, худенькую, и спросил:
— Что ты умеешь делать?
Я очень важно, с достоинством ответила:
— Для фронта я умею делать все.
Комиссар вполне серьезно решил:
— Хорошо, будешь работать в нашем госпитале. Разносить раненым почту, писать им письма под диктовку, читать газеты…
Комиссар был мудрым человеком. Он понимал, как важно искалеченным войной людям общаться с приветливой, жизнерадостной девочкой.
Вначале на довольствие меня не ставили, сделали это потом, когда увидели, что я не сбежала ни от крови, ни от боли. Так я стала помогать в армии, и эта служба продолжалась довольно долго.
Госпиталь располагался в Гоголевском лицее, в котором перед войной и после нее находился Нежинский педагогический институт. Когда я первый раз в 1948 году пришла туда на занятия и увидела аудитории, в которых в 1941 году были палаты с ранеными, мне показалось, что я возвратилась в прошлое, в страшные дни начала войны, ужасы отступления по всем фронтам.
Госпиталь развернули как стационарный, но был он в Нежине очень недолго, так как вскоре пришлось отступать. Я пишу деликатно: отступать… Фронт быстро докатился до нашего городка. Из Нежина лаборатория, которой руководил мой отец, и еще какое-то подразделение госпиталя выбирались на крытых грузовиках. Весь остальной личный состав уезжал поездом. Мы должны были соединиться на небольшой станции Готня под Харьковом.
Наши грузовики ехали по дорогам мимо сел и горящих полей. Неубранный хлеб сжигали, чтобы ничего не досталось врагу. А урожай в то лето выдался богатый… Низко стелился дым, пламя катилось по полям, и казалось, это сгорает наша прежняя жизнь.
Чтобы проскочить через пожарища, мы поливали брезент кузова водой. Это был ужас, и не верилось, что нам удастся выбраться из огненной западни. Первую ночь мы провели в сарае вместе с кроликами. Радовались, что над головой была крыша.
Мы ехали через Сумы. Карты не было, дорогу спрашивали у местных жителей, один раз нам ее неправильно показали, и мы едва не попали к немцам. Обстановка сложилась такая, что невозможно было понять, где враги, а где наши.
Все-таки добрались до Готни, и там был развернут наш госпиталь. Не успели принять раненых, как нас отправили дальше. Фронтовики помнят, что тогда творилось под Харьковом и на Северском Донце: наши войска наступали, отступали и в конце концов попали в окружение, которое позже получило название «харьковской мясорубки». Наших бойцов и командиров полегло там несчитаное количество.
И тем не менее наш госпиталь сумел пробиться. Какой-то военный начальник, спасая раненых и врачей, своевременно отдал милосердный приказ покинуть Готню. Мы видели, как из отступавших красноармейцев наспех формировались части и им отдавался приказ стоять насмерть. Они и стояли, пока не погибали…
Что из себя представлял наш эшелон? Товарные вагоны-теплушки, двери отодвигаются в две стороны, и по обе стороны в два «этажа» стоят нары, сколоченные из широких толстых досок. Я помню, что мы были на втором «этаже». Рядом с нами оказалась доктор Шульга, беременная, животик у нее был уже достаточно большой. А внизу — доктор Быховский. Вагон забили до отказа, я даже не знаю, сколько нас в него затолкали.
Туалета в теплушке, конечно, не было. Приспособили горшки, кастрюли и отгородили уголок ширмой. Вначале смущались, но вскоре привыкли. Вот так мы и ехали…
Самые жуткие воспоминания — бомбежки. Никогда не знаешь, не можешь предугадать, что будет в следующий момент. И не всегда удавалось выскочить из теплушки…
Через некоторое время врачи сказали, что нас направляют под Сталинград, где шли кровопролитные бои. Нас бомбили почти каждый день — большие красные медицинские кресты на крышах не спасали. Я помню одну страшно жестокую бомбежку. Как только появились вражеские самолеты, раздалась команда: «Всем из вагонов!» Я побежала вместе со всеми в степь и оттуда видела, как самолеты бомбили и расстреливали беззащитный санитарный поезд. Вагоны горели, взрывы бомб сбрасывали их с рельсов… Не приведи Господи!
Нам помогли железнодорожники и подоспевшие на помощь бойцы какой-то части — собрали уцелевшие вагоны в подобие эшелона. Погибших (25 человек) сложили на крыши вагонов. Командование распорядилось отправить нас в ближний тыл на переформирование. Госпиталю сменили номер: был 1954, стал 3261. Отец принял решение, повергшее нас с мамой в шок: он попросился добровольцем под Сталинград. Собирая вещмешок, он говорил: «Я скоро вернусь!» А мы думали, что больше никогда не увидим его.
Наш госпиталь отправили в Уральск на переформирование, но часть личного состава, в том числе и я с мамой и сестренкой, попала в Актюбинск. Это был тыловой город, где сбились тысячи эвакуированных, раненых. Все школы были заняты госпиталями. Раненые мрачно шутили: из Актюбинска две дороги — в землю и на фронт. Мы хотели на фронт и дожидались приказа. Нам говорили: «Ждите!» В ожидании решения своей судьбы мы снимали комнату у какого-то железнодорожного служащего. Было не только голодно, но и страшно холодно: стояли суровые казахстанские морозы. Уголь и дрова в степном Казахстане стоили неимоверно дорого, и каждый день я уходила в степь собирать кизяки и сухую полынь — единственные доступные нам виды топлива. Они сгорали в одно мгновение, и надо было успеть испечь лепешки на плитке. Тепла ждать было нечего.
Вскоре моя настойчивая интеллигентная мама через военкомат все-таки разыскала наш госпиталь в Уральске, и мы отправились туда. Но там долго не задержались — госпиталь перебросили в прифронтовую зону. Так мы попали в только что освобожденный Донецк.
В городе было очень много незахороненных трупов. Шурфы шахт были заполнены сброшенными в них людьми. Донецк весь пропитался гнилью, тошнотворным запахом смерти. В развалинах еще прятались немцы, их отлавливали, отправляли на сборные пункты.
Запах смерти и тлена я помню, а время года — нет. Господи, почему я этого не помню? Может быть, потому, что краски природы не воспринимались, их просто не было, все вокруг черным-черно. Ага, вот почему не помню: я заболела, была без сознания. Меня на носилках унесли в подвал железнодорожной поликлиники, где разместился главный корпус госпиталя. Когда я пришла в себя, услышала немецкую речь и решила, что попала в плен. А оказалось, что рядом бредил раненый немец.
Я перебарывала болезнь, а тем временем разворачивали госпиталь. Он был большим — на пять тысяч коек. Все врачи, сестры и санитарки мыли полы и окна уцелевших зданий, выгребали мусор, ставили и стелили кровати, стаскивали отовсюду все, что могло пригодиться. Всю работу по устройству операционных, палат, лабораторий, аптечных пунктов делал личный состав. Никто не считался ни с должностями, ни с возрастом, ни со званиями. Ведь от того, как быстро удавалось развернуть госпиталь, зависела жизнь очень многих людей.
Выздоравливала я быстро. Да и залеживаться долго было нельзя — все выбивались из сил. В один из дней ко мне подошла старшая сестра и спросила: «Встать можешь? Не хватает лаборанток…»
К этому времени я уже окончила двухмесячные курсы, после которых можно было стать медицинской сестрой. Но меня, малолетнюю, определили в лаборантки.
Когда приходили вагоны или машины с ранеными, на приемку выходили все. Наш госпиталь был сортировочным, и раненые поступали непрерывно. Я тоже выходила на приемку и чувствовала себя очень достойно оттого, что выполняю наравне со всеми тяжелую работу. Как мне удавалось с напарницей поднимать носилки с ранеными, сейчас представить просто не могу.