Страница 19 из 102
Комната моя ютилась в большой, нескончаемой общей квартире, расположившейся на втором этаже этого трехэтаж ного здания (первый этаж занимала строительная контора, второй и третий отдали артистам. Теперь там театральная столовая). В длинный, несуразный коридор выходило семь дверей. Но комнат было девять. Жили в квартире 22 человека. На всех был один туалет, запиравшийся на кривой крючок, сделанный из простого гвоздя. И одна кухня, где притулились друг к другу разновысокие горбатые столы из шершавых досок — каждая семья владела одним столом. Газовых конфорок было четыре, и приходилось покорно ждать своей очереди, чтобы сварить суп или вскипятить чайник. Ванная была тоже одна. Пользовались ею по строгому расписанию. Хорошо, что театр был напротив, в полминуты хода. Кое-кто из нетерпеливых жильцов бегал в Большой театр по малой нужде.
За первой дверью затаились две комнаты. Там жила певица Боровская, первоклассное колоратурное сопрано. У нее был муж, работница Катя и чеховский шпиц по имени Умка. По утрам она распевалась, и вся квартира наизусть выучила ее вокальные экзерсисы.
Боровские жили богато. Петербургская мебель, старинная люстра с канделябрами, строгие портреты в толстых рамах красного дерева, карточный столик, над которым навис большущий кружевной розовый абажур. Это мне казалось уже пределом шика. Раньше она пела в Мариинском театре, потом ее пригласили в Москву. Правительственная столица магнитом стягивала лучшие силы. Особенно хорошо она пела вердиевскую Джильду, но вид ее, увы, подкачал, что-то в ней мне напоминало таксу.
В следующей комнате жили трое Челноковых. Как они попали в дом Большого театра, одному Богу известно. Глава семьи был летчиком и в конце войны летал бомбить Берлин. Над ним, в глазах моих балетных подружек, витал ореол героя. Жена его томилась ожиданием, охала да ахала, а сын Сережка безмятежно пил, и пил сильно.
Третью комнату занимала Нина Черкасская, артистка кордебалета. Все ее физические данные противились балету — толстые кривые ноги, жидкое тело, горбатый нос попугая, но она там проработала всю жизнь. В те времена в балете всякое бывало. Ее муж Вася тоже пил, и тоже пил сильно. Он любил в подпитии на кухне шепотком жаловаться соседям на несправедливости жизни. Что-де прошел всю войну, а вместо благодарности его заставляли где-то не там работать, в особом благорасположении даже намекал, что «стучать» отказался… Еще у Нины была рябая работница Нюра и три вялых, жирных кастрированных кота. Все спали в одной комнате. В следующей — четвертой — жил Петр Андреевич Гусев, известный артист балета, педагог, бывший когда-то директором нашей балетной школы, хореограф (на склоне лет он даже сыграл в кино Мариуса Петипа). Был он позже и художественным руководителем Большого балета. Я вспоминаю его добром — это он пригласил тогда Вахтанга Чабукиани поставить «Лауренсию». Были и у меня светлые дни. Существует фильм «Мастера русского балета», где Гусев исполняет Гирея в «Бахчисарайском фонтане», а я танцую Зарему. Его жена Варя Волкова танцевала в кордебалете, была красива, но подслеповата и глуховата. На нашей полутемной, задымленной жареной картошкой кухне она постоянно всех обо всем переспрашивала, чем вносила еще большую сумятицу в нашу коллективную жизнь. К Гусевым ходила приходящая работница — нянька со своей дочкой, пестовавшая маленькую русоволосую Таню Гусеву. Вся воспитательная работа тоже проходила на кухне. Нянька приучала Таню к хорошим манерам, отваживая ее от облюбованного места в коридоре, где та повадилась сидеть на горшке. Сам Гусев был острослов, и кухня покатывалась со смеху.
Их соседкой была моя тетка Мита с мужем Борисом Кузнецовым, профессором и доктором каких-то технических наук. Он был сдержан, немногословен, ослепительно красив, и если бы родился в Голливуде, то «зашиб» Роберта Тейлора.
В двух угловых выходящих на шумную Петровку комнатах обитала семья драматического тенора Федотова. Он пел все первые партии в классических операх, и пел хорошо. Но был толст и брюхат, как принято и поныне в теноровом мире. Его жена была немкой и преподавала немецкий язык в школе. В войну она сказалась эстонкой — так как всех немцев «предупредительно» высылали в Сибирь. Это было не трудно, ибо их домработница Альма в действительности была эстонкой. Альма безбожно плохо говорила по-русски. Склонных к гигиене квартирных детей она усердно предостерегала: «Без ма миный вопрос ванна зашикать нельзя, а то одна мужчина купалась, купалась и утонула». Кастрюля у нее была «якопчена», что означало закопченная. Мы же, грешные, думали, что кастрюля принадлежит Якобсону, гостившему частенько у Гусевых.
Большие страдания доставлял сын Федотовых Рудик. Его насильно и мучительно учили музыке. Он каждый божий день годами разучивал одну и ту же пьесу, спотыкаясь в одном и том же такте ее. За тонкой, чуть накренившейся стеной Рудикина пьеса была слышна так отчетливо, что создавалось впечатление, будто он аккомпанирует Боровской прямо в моей комнате. Но главная беда пришла, когда его стали учить пению. Голоса у него от природы не было никакого. То, что досталось слушать жильцам, было надрывным оглушительным криком. Хорошо, что в один счастливый день это испытание закончилось — Рудик увлекся кино. Его многочисленные жены долго не задерживались. Голос его им тоже не приходился по вкусу. Но шум от них зачастую дополнял все разноголосые звуки нашей квартиры.
Большинство жильцов моей квартиры номер двадцать три перебрались потом в первый кооперативный послевоенный театральный дом на улице Горького. Так уж распорядилась судьба, что в 1963 году мы с мужем выкупили у Боровской ее трехкомнатную кооперативную квартиру, где живем и по сей день. До нас ее снимал дирижер Кирилл Кондрашин.
Будничная фонограмма нашей жизни была бы неполной в моем рассказе, если бы все не было еще до краев наполнено пронзительно резкими, беспрерывными звонками единственного — на всех! — телефона, который был привинчен на стене в коридоре. Люди, нам звонившие, никак не считались со временем. Звонки раздавались и глубокой ночью, и ранней ранью. Мы были оповещены о всех мельчайших подробностях жизни друг друга!
И еще приходили гости. Иногда в коридоре впопыхах я наталкивалась на писателей Леонова, Катаева, Вишневского, Кирсанова — последний увел у меня два тома из собрания сочинений Пушкина, о чем я печалюсь по сей день, — сатирика Ласкина, скрипача Мадатова, кинорежиссера Романа Кармена, пианиста Гилельса…
Соседский мальчик, живой и трехжильный, круглыми сутками носился сломя голову по коридору на самодельном велосипеде, часто давя замешкавшихся жильцов, курсировавших между кухней и комнатой. Петр Гусев, любивший поспать, время от времени выскакивал в коридор и срывающимся нервным голосом требовал тишины. Мальчик был самолюбив и отвечал на эскапады Гусева листовками, которые подсовывал жильцам под двери, — «Тетрушка-пердушка»…
Я прожила в этой квартире до 1955 года, пока мне не отдали двухкомнатную квартиру номер двадцать четыре дирижера Файера на той же лестничной площадке.
Глава 14
ПОСТИГАЮ АЗБУКУ ТЕАТРА
Лавровский начал с «Жизели». Адановский балет давно шел в Ленинграде, на московской сцене это была премьера. Лавровский ставил «Жизель» на Уланову, пришедшую с ним в театр, как я уже писала, почти одновременно.
Я впервые увидела Уланову в 1939 году. В Москву приехал Риббентроп. На подписание злополучного пакта. Во все времена знатных гостей потчевали балетом. Да, впрочем, делают это и до дня сегодняшнего. С чем-чем, а с балетом, дескать, у нас завсегда полный порядок. В Москве в ту пору суперзвезд не было. Семенова все еще числилась женой «врага народа», и допускать ее до праздника советско-германской дружбы не следовало. Кому-то из чинов пришла мысль вызвать из Ленинграда Уланову со своим извечным партнером Сергеевым. Что ж, и в головах чинов бывают светлые мысли.
Нас с Галиной Сергеевной часто сталкивали лбами. Противопоставляли, наушничали, сплетничали. Я хочу со всей правдивостью припомнить свое первое впечатление от нее.