Страница 18 из 44
Ирония, прозвучавшая в голосе Аманкая, не смутила меня. Я был под впечатлением истории Апуати и верил каждому ее слову. Ничуть не терзаясь сомнениями, я лег спать и довольно быстро уснул.
А наутро меня разбудили громкие возгласы, брань, крики, топот ног. Еще не открывая глаз, я понял, что в деревню вступило войско Гонсало Писарро. Я вылез из гамака, нацепил меч и вышел из хижины.
Тут же мне на грудь бросилась заплаканная Апуати.
— Там… там, — всхлипывала она и указывала пальцем на соседнюю хижину.
Я взглянул и гневно сжал кулаки. Оборванный испанский солдат тащил за волосы молодую индианку. Она отчаянно упиралась. Тогда он размахнулся и с силой ударил ее по лицу. Женщина упала.
— Эй, ты, негодяй! — яростно крикнул я солдату, подбегая к нему. — Посмей только еще раз тронуть — и я вобью тебя в землю, слышишь?
Солдат не ожидал нападения и ошеломленно смотрел на меня. Я бережно помог индианке встать на ноги и легким толчком направил ее обратно в хижину.
— Марш отсюда! — сказал я грозно оборванному солдату.
Тот попятился. Потом упрямо сдвинул брови:
— Сеньор губернатор приказал очистить хижины от язычников. Ты, малый, не мешай… А то худо будет.
— Врешь! — запальчиво возразил я. — Ты сам решил поживиться за счет мирных индейцев! Сеньор губернатор не мог…
— Не мог! — саркастически перебил меня солдат. — Разуй-ка глаза, юнец!..
Он мотнул головой в сторону деревенской площади, и, взглянув, я убедился, что он прав: солдаты Писарро с обнаженными мечами гнали к хижине вождя группу испуганных, понурых омагуа. Слуха коснулся горестный женский крик — где-то поблизости, очевидно, «очищались» хижины.
Мои угрозы все-таки подействовали: солдат ушел восвояси. А я оставил плачущую Апуати и поспешил на деревенскую площадь, где обычно индейцы после удачной охоты плясали перед хижиной вождя свои забавные ритуальные танцы. Там я увидел самого Гонсало: он стоял в окружении нескольких идальго, близких к нему, и кричал на хмурого Гаруати. Аманкай переводил. Рядом с Писарро я увидел Франсиско де Орельяну. Лицо его было непроницаемым.
Так в один час было покончено с дружбой между омагуа и испанцами, с дружбой, возникшей благодаря искусной дипломатии нашего капитана. Надменный Писарро вел себя с мирными омагуа как завоеватель: изгнал из хижин и разместил в них солдат, распорядился отобрать в пользу войска все запасы сушеной рыбы и мяса, а вождю Гаруати приказал отправляться со всеми воинами на охоту, дабы обеспечить войску запас провианта.
Когда мужчины омагуа, устрашенные угрозами вождя белых людей, ушли охотиться на пекари, солдаты Писарро окончательно распоясались. В два дня они распугали всю дичь в окрестных лесах, стреляя даже по малым птицам из грохочущих аркебуз, чего мы ранее избегали. В деревне начались грабежи, драки, насилия. В бесчинствах охотно принимали участие и солдаты нашего головного отряда: с приходом Гонсало Писарро они, наконец, дали волю своим низменным инстинктам. Не в силах защищать всех обитателей деревни от покушений десятков негодяев, я взял под свою опеку семью Онкаонки. Дважды дело чуть не доходило до стычки, но в конце концов жену и дочь старого охотника, поселившихся в шалаше близ своей хижины, оставили в покое. Зато теперь я нередко ловил на себе презрительные взгляды. Впрочем, очень многие солдаты считали, что мое рвение объясняется нежеланием делиться своей добычей с другими, и понимающе ухмылялись при виде Апуати.
Самым скверным было, что и мой дядя Кристобаль де Сеговия, пришедший вместе с Писарро, никак не мог понять, отчего меня так взволновала судьба индейцев омагуа и, в частности, Апуати. Человек открытый и честный, но чересчур прямолинейный, он не любил ввязываться в запутанные ситуации и не привык мудрствовать лукаво. Для него, ветерана конкисты, индейцы были чем-то вроде муравьев либо москитов, он привык их уничтожать, а отнюдь не печься об их благополучии. Поэтому, когда я обратился к нему за поддержкой, Кристобаль де Сеговия вначале недоуменно выслушал мои речи, а затем разозлился и принялся честить и стыдить меня за «недостойные мужчины и конкистадора бабьи хлопоты». Я огорчился, и тогда дядя в утешение мне сказал, что в Эльдорадо я смогу мечом добыть себе не одну, а целую сотню индианок, за которых смогу получить множество звонких песо. На том наш разговор и закончился.
Через три дня из чащи вернулись шестеро охотников. Пришли они с пустыми руками, ссылаясь на отсутствие дичи. Гаруати, Онкаонка и остальные мужчины омагуа, по их словам, продолжали поиски стада диких кабанов.
Раздосадованный Писарро приказал высечь неудачливых индейцев. Они перенесли наказание безропотно и молчаливо разошлись по своим шалашам.
Под вечер того же дня, когда мы с Хуаном сидели в хижине и очищали от ржавчины доспехи, в дверь просунулась голова Апуати. Девушка поманила меня пальцем, и я, стараясь не замечать насмешливой улыбки Хуана, вышел из хижины и направился вслед за индианкой. Я видел, что Апуати очень встревожена и расстроена: она поминутно озиралась по сторонам, как будто опасалась слежки.
Девушка привела меня на опушку густой бамбуковой рощи, которая граничила с окраиной деревни, и тут силы оставили ее. Как подкошенная, Апуати упала лицом на траву, плечи ее сотрясли горестные рыдания. Я опустился около индианки на колени и долго не мог добиться, чтобы слезы перестали ручьями катиться по ее щекам. Наконец, мне кое-как удалось успокоить ее. Поднявшись с земли, Апуати обвила гибкими руками мою шею и несколько мгновений с глубокой грустью смотрела мне в глаза.
— Я… бежать… лес, — печально сказала она. — Омагуа… бежать… лес…
И она опять залилась слезами.
Да, немного испанских слов успела выучить за две недели нашей дружбы моя милая Апуати. Но и того скудного запаса, каким она овладела, с избытком хватило, чтобы сообщить весть, от которой содрогнулось мое сердце.
Я молчал. Что мог ответить я ей, чем способен был утешить несчастную Апуати? Через несколько дней мы уходили дальше, к Великой реке, расставание было неизбежным. И я знал, что бегство из деревни было самым лучшим исходом для индейцев омагуа: много бед претерпели они от испанцев, и, кто знает, не ждали ли их еще более горькие часы. Мне-то хорошо были известны нрав и привычки жестокого Гонсало.
Солнце еще не село, когда мы с Апуати возвращались в селение. Щемящая тоска охватила меня, когда мы приблизились к шалашу, где ютились жена и дочь Онкаонки. Завтра утром я уже не увижу свою черноглазую, свою милую Апуати: в эту ночь, как тени, в глубине леса исчезнут семьи наших бывших друзей — индейцев. Они покинут деревню не все сразу, чтобы не возбуждать подозрений. Но к рассвету опустеет последний индейский шалаш.
— Прощай, Апуати…
Я крепко обнял ее вздрагивающее гибкое тело, и она бессильно уронила голову на мое плечо.
— Прощай навсегда…
Где-то совсем рядом звонко хрустнула ветка. Апуати быстро подняла голову и тихо вскрикнула. Я резко обернулся.
Прислонившись спиной к дереву в ленивой позе отдыхающего человека, в двух шагах от нас стоял долговязый Гарсия де Сория. Опять Гарсия! Он смотрел в сторону леса, и глаза его были равнодушны и пусты. Казалось, тощего Гарсию нисколько не заинтересовала сцена, свидетелем которой он стал. Увидев две пары глаз, с ненавистью обращенных на него, Скелет протяжно зевнул, потянулся и, волоча ноги, неторопливо побрел к своей хижине.
Похоже, он так и не понял потаенного значения нашего прощального объятия. С этой мыслью я ложился спать, когда заплаканная Апуати, наконец, пошла домой, чтобы никогда больше не вернуться ко мне. Долгое время не мог я уснуть — все думал и думал о несправедливости жизни, такой жестокой к любящим сердцам, о подлости, которой еще много в мире, о людях, не желающих видеть разницу между добром и злом… Я и не заметил, как уснул — уснул крепко, без сновидений, будто провалился в черную яму…
Сон мой был недолог. Однако когда я открыл глаза, в хижине не было ни Хуана, ни Эрнандеса, ни остальных солдат, которые подселились к нам с приходом войска Писарро. Я вышел из хижины и, несмотря на темноту, сразу же увидел, что к деревенской площади, где в хижине вождя жил с офицерами Писарро, стекаются группами и поодиночке о чем-то оживленно толкующие солдаты. У многих из них в руках были зажженные факелы.